Колокольня Кваренги: рассказы
Шрифт:
Я помню, как Катя встречала меня с корзинкой свежей клубники. Я помню, как встречал меня Нонико с красной вертушкой. Я помню Штулмана с гитарой.
— Как мне странно, что ты жена, — пел он, — как мне странно, что ты жива…
Я помню тетю Дашу с кастрюлей бульона — мы должны были его съесть сразу же, на перроне.
— Ты же с дороги, — говорила она, — ты же, наверное, проголодался.
Бульон был горячий, с лавровым листом, со слоеными пирожками.
Однажды, когда я уже жил в Вайвари и приболел, она возникла
Поезд замедляет ход. В окне, как в кадре, сначала плывут какие-то незнакомцы и вдруг — наши, крупным планом, родные рожи, мы их не видели год. Они машут, бегут за вагоном, лучшие кадры фильма, звезды моего кино. Поезд останавливается.
Теперь начинается борьба за чемоданы. Баталии завязывались еще в вагоне. Поезд не успевал остановиться, как в вагон на ходу запрыгивали родные. Кто только ни запрыгивал на протяжении тридцати лет — Нема, Даша, бабушка, Вовка, Алмазов, Фимка, Люлек. Родные набрасывались на чемоданы. Они не хотели, чтобы надрывались мы, а мы не хотели, чтоб они — борьба шла не на жизнь, а на смерть.
Берегите родных, вырывающих чемоданы, с годами их становится все меньше.
Алмазов потом встречал со свежей газетой.
— Вот, твой новый рассказ, — говорил он, — не хочешь вступить в партию?..
Он был уверен, что вступи я в партию, меня напечатает газета «Правда» — у каждого была своя заветная мечта.
Бабушка не приносила ничего. Она стояла в сером платке в конце перрона и плакала.
— Киндерлех майне, — повторяла она, — киндерлех майне.
Вовка подкрадывался всегда сзади и закрывал глаза — я знал, что это он — он всегда опаздывал. Он сообщал мне, что начал изучать новый язык. Не было года, чтоб он не брался за какой-нибудь язык — японский, таиландский.
Дядя Нема встречал сначала на извозчике, потом на «опеле-адмирале», затем на «опеле-капитане». Все кончилось зеленой электричкой. Только что закончилось дело врачей, и все были рады, что его вообще не посадили.
Севка встречал тепло, мотая седой башкой, он уже в двадцать лет был сед. Не торопясь, он рассказывал последние новости с пляжа.
Люлек тоже прибегала с последними новостями — сколько жалоб по поводу их дачи написал сосед, и что они в этом году посадили.
Иногда убегал с работы Ильюха. Когда встречал он, над перроном стоял гогот — он приходил с новыми анекдотами. Никто так не рассказывал анекдоты, как Ильюха.
Встречи были в июне.
Проводы — в августе.
Большим знатоком проводов был Алмазов. Он знал самый короткий путь к нашему вагону и никогда не шел через главный вход вокзала.
— Главный вход для дураков, — говорил Алмазов, — тут надо тащиться вдоль всего состава, а моим путем мы попадем прямо к нашему вагону, прямо к подножке. Пошли!
Алмазов не любил главный вход не только вокзала, вообще. Он считал, что через главный вход ничего нельзя достать,
— Через задний вход, — считал Алмазов, — все лучше: сметана жирнее, коньяк неразбавлен, в банке вместо «лосося в масле» не лежат «бычки в томате».
Мы неслись коротким путем, несколько раз проносясь мимо главного входа.
— У меня больше нет сил, — сообщал папа, но, тем не менее, увеличивал скорость. Мы бежали из последних сил, падали, поднимались и, наконец, на ходу вскакивали в вагон. Чемоданы Алмазов забрасывал в окна — за долгие годы он научился это делать довольно ловко.
Последними всегда влетали две банки жирной сметаны.
Отдышавшись, мы начинали есть сметану.
— Сразу чувствуется, что она с заднего входа, — сообщала мама, — вкус, цвет, консистенция.
— Лично я, — говорил папа, — больше с заднего хода не иду, я не гончая…
Но вскоре и мы начали ходить с заднего хода — с переднего была только морская трава и уксус. А потом вся страна поперла с заднего — и там тоже все исчезло. Ходили слухи, что что-то появилось с главного…
Иногда Алмазов отдыхал в Гурзуфе, тогда наши проводы были трогательны и неспешны. Тетя Даша приносила горячие пирожки с мясом, и половину мы уминали прямо на перроне. Люлек торжественно несла перед собой, будто медали на подушке, яблочный пирог на противне, Нема помахивал бутылочкой черного бальзама. Штулман притаскивал гитару: «Как мне странно, что ты жена. Как мне странно, что ты жива…»
Ильюха — новый анекдот.
Мы стояли в дверях и ржали, ржали и плакали, слезы хохота мешались со слезами расставания — «Кто может знать, при слове расставанье, какая нам разлука предстоит».
Поезд трогался. Мы махали, мы высовывались из дверей, окон, а они бежали и кричали, уже нельзя было разобрать, что… У всех был в горле комок.
«Почему люди уезжают? — думал я. — Надо бы только приезжать, прилетать, приплывать».
В детстве я хотел только приезжать. Уезжать хотелось уже позже.
Туманным утром мы возвращались назад. В Ленинграде нас никто не встречал. Никто не выхватывал чемоданы. Мы садились на 34-й и плелись домой. За окном проплывал город — он был совсем некрасивым. Я не любил встреч с ним, я любил с ним прощаться. Мы входили под арку, в гулкий двор, мы сидели в нашей темной комнате и не распаковывали чемоданы.
В них были антоновка, белый налив, вишневое варенье, говяжья колбаса — все пахло Ригой.
Мы сидели понуро и молчали — о чем нам было говорить? Желтая стена возвышалась над нами. Мы не знали, чем заняться, что сказать.
— Вот что, — говорил папа, — пошли к Думе.
Мы выходили со двора, был август, накрапывал теплый дождь.
По Невскому шуршали синие автобусы, кони на Аничковом мосту все так же куда-то рвались, по Фонтанке плавали лодочки.
В районе Гостиного двора до нашего слуха начинало доноситься: