Комбат
Шрифт:
— Взвод Ивушкина погиб… Все погибли… Противник откатился назад… — услышал он медленный, негромкий, дрожащий голос Пчелкина и, не отпуская телефонную трубку, другою рукой потащил с головы шапку.
Он не слышал, как вошел с докладом капитан, командир танкистов, не видел, как глядели на него и комиссар, и начальник штаба, и ординарцы, и телефонисты.
— Что? — не выдержав, спросил комиссар. Тарасов поднял голову, тихо ответил:
— Взвод Ивушкина погиб… весь… Противник отступил…
И сползли с голов шапки, и опустились видевшие виды головы с болью за своих товарищей — в поклоне их мужеству, спасшему батальон от гибели.
Все понимали, что жесток был бой,
— Ну? — горящими глазами глянув на танкиста, спросил комбат.
— Машины на ходу.
— Линию обороны запомнил?
— Да.
— Пройдись вдоль ее и дави их… Дави везде!.. — сдавленным голосом проговорил Тарасов, сжав кулаки.
— Есть давить! — тоже негромко, сдерживая этим ярость, отвечал капитан, забыв, что шлемофон у него в руке, и прямо со шлемофоном вскинул руку к виску.
План — встретить врага на исходных позициях — был теперь опасен. Зная, что мы подошли к ним вплотную, фашисты могли одним броском смять наших бойцов.
Комбат приказал оставить на прежнем месте жиденькую цепь бойцов, для прикрытия, и отходить назад.
Ему было не по себе, когда отдавал этот приказ. Не по себе оттого, что все шло против его задумки, на которую он возлагал столько надежд. Не по себе от сознания, что целую ночь кравшиеся к врагу на морозе и в метель измученные бойцы делали все это впустую. Когда он сам был взводным, а потом ротным, случалось делать и казавшиеся ему бесполезными и бестолковыми переходы и переползания, но самому делать это было куда легче, чем то, что испытал теперь. Сейчас сослаться или отнести вину было не на кого, и не у кого было спросить разрешения или получить приказ. Это тревожное, порой давящее до растерянности ощущение единоличной ответственности за судьбы людей и дела было уже знакомо ему по тем дням, в которые выводил из окружения бойцов разных частей, собравшихся под его командой. Но привыкнуть к этому чувству постоянной заботы было невозможно.
Сегодня приходилось особенно трудно. Труден был бой, и он впервые не имел возможности непосредственным участием, в схватке, погасить свою горячность и должен был сидеть тут, в подвале, когда так и вскидывало то и дело выскочить на волю и по привычке хлестаться с фашистами лицом к лицу. Ему некогда было подумать, что на самом деле все шло как нельзя лучше. Батальон и сегодня не просто держался, а, обманув, изматывал противника, продолжая сдерживать немало вражеских сил. То есть делать то самое дело, которое и комбат, и все командиры рот задумали сделать. Сегодня он ни разу не выстрелил, ни разу не крикнул, как всегда в такие дни бывало прежде, но ни разу еще не пережил того, что пришлось пережить в этот день.
Когда враг жал и жал, не отступая (а было не раз и так), и наши бойцы ничего не могли поделать с ним, казалось, оборона вот-вот лопнет, и все будет кончено. Не распадется, не рассыплется, не будет, как обычно говорят, прорвана, а именно лопнет. При сильных натисках врага оборона наша вытягивалась вглубь так же примерно, как вытягивается зажатая с двух сторон резиновая полоска под нажатием пальца. Резинка эта все тянется и тянется, пока не наступает момент, когда она растянуться больше уже не может — еще усилие, и лопнет со звоном. Комбат всеми своими нервами, тоже натянувшимися настолько, что, казалось, еще немного, и они не выдержат, лопнут — чувствовал, что такой критический момент наступал. Он точно знал, что еще малюсенькое усилие врага — и все полетит к чертям. Но на этом пределе нечеловеческого напряжения у фашистов не хватало не сил, а крепости натуры, и они не могли
Еще при первом таком натиске Тарасов почувствовал, что ворот гимнастерки душит, и он рывком раздернул его. Но и потом во всякую, особенно трудную минуту ему становилось душно, трудно дышать, и, держа в руке телефонную трубку, он водил другой рукой около горла, и все в подвале знали по этому движению, что дело неважно.
Там, в ротах, были атаки, была драка лицом к лицу, но были и передышки. Для него передышек не было вовсе. Были лишь мгновенья, в которые становилось чуть легче. Отбивали атаку в одном месте, она начиналась в другом, а то и сразу по всей линии обороны. Он стремился к тому, чтобы увидеть всю картину боя, уловить, где же самое-то лихо, чтобы вовремя помочь своим бойцам. А туго было везде, и помочь было фактически нечем. Из всех бед и опасностей надо было точно найти самую бедовую беду и помочь только там.
— Танки давай, комбат, танки, а не то мне крышка! — кричал в трубку один ротный. И уже властно звал другой телефон, и другой ротный требовал:
— К моему КП подкатываются, к КП! Танки давай, комбат!
И хотя комбат знал, что это были не вопли трусов и паникеров, он отвечал:
— Не паникуй, не паникуй! Что паникуешь? Не будет танков, нет! Держись!
Он действительно не мог помочь танками всем. Во-первых, танков было всего шесть, во-вторых, у них все меньше оставалось горючего и боезапаса. И потом в сопках, среди валунов, болотистых низин, озер, танки не могли двигаться быстро. Случалось, они уходили в одну роту, делали свое дело и долго не возвращались назад.
Было за день всего. Случалось, Тарасов злился, кричал на людей, грозил, хлестал незаслуженными, обидными словами. Ему некогда было осадить себя, некогда обдумать свое слово.
Когда он разносил нового командира четвертой роты, а в ответ не услышал ничего, рассердился не на шутку и закричал в трубку:
— Ты что… оглох?! Отвечай!
В трубке раздался тихий, несдерживаемо-осуждающий голос:
— Не кричи, комбат, не на кого. Убит он… Только сейчас убит.
Ощущение того, что злился и кричал на мертвого своего товарища, морозом продрало все тело комбата. Он побелел, и не для кого, а для себя, для своей совести только прошептал:
— Прости ты меня… прости, Петя…
Больше он не кричал. И этот его совершенно новый голос и спокойные слова сначала удивили ротных, а потом успокоили их.
— Так-так, — говорил он, выслушивая очередной доклад. — Ты успокойся. Успокойся, говорю. Прикинь все хорошенько, оглядись получше. Танки ушли в третью роту, там еще похлестче твоего. Да, да… Держись, прошу тебя, держись. Как только танки вернутся, сейчас же к тебе, сейчас же! А пока держись во что бы то ни стало, понял?
В четвертой роте погибло уже трое ротных, двое погибли в первой, и сейчас там был третий ротный. Во второй уже командовал политрук, человек недавно пришедший с гражданки, в третьей — дважды раненный Волков наотрез отказался уйти с поля боя.
Враг все лез и лез. и, казалось, не будет конца этому дню.
Но фашисты выдохлись-таки, примолкли.
Прекращение вражеских атак Тарасов ощутил не по заглохшим шумам боя, а по смолкшим телефонам.
Телефоны молчали, точно умерли.
— Что у тебя? — не выдержав этого молчания, встревоженный, не беда ли какая, крикнул он в трубку.
— Не лезут что-то больше… — удивленный не меньше его, отвечал ротный.
Он спросил другого, третьего, четвертого — атак не было нигде, и слышно вдруг стало за подвальной дверью, что и ветер стихал, видно, устав оплакивать погибших…