Комбат
Шрифт:
— Ну и ну, господин полковник, — покачал головой комбат, — сначала вы командовали русскими солдатами, имели честь, как говорите, а теперь стреляете в сыновей этих солдат и тоже, поди, считаете это за честь, а?
— Но сыновья этих солдат, целясь в меня, тоже не стараются промахнуться, — усмехнувшись, отвечал полковник.
— Да уж это само собой, — согласился комбат, — дело только в том, кто на кого первый поднял оружие. У нас на этот счет говорят: как аукнется, так и откликнется.
— Эти мелочи господина полковника не интересуют, — заметил Каролайнен, — он
— Уберите отсюда этого предателя, иначе я не буду разговаривать с вами, — резко потребовал пленный.
— Чего-чего? — изумленный, переспросил Тарасов и невольно поглядел на Каролайнена, начальника штаба, ординарцев. Его поразило, что пленный назвал Каролайнена предателем. Поразило настолько, что и тон, и требование полковника как-то даже не тронули его. Каролайнен, как и Тарасов, был коммунистом. Но для Тарасова Каролайнен был святыней потому, что он принадлежал к той старой гвардии партии, перед которой Тарасов благоговел.
Каролайнен чувствовал себя своим среди своих, потому что и все здесь, как и он, сражались не только за свою Родину, но и за те идеалы, которым он был безраздельно предан. Он привык к уважению, но сейчас был растроган особенно. Его взволновали и эти изумленные слова, и взгляд, и поведение, и весь вид Тарасова, лучше всяких слов говорившие о том, как этот молодой командир уважал его и верил ему.
Финляндия, которую представлял полковник, была знакома Тарасову. Вопроса, на чьей стороне правда, для комбата не существовало. Но он не мог взять в толк, как могли оспаривать такие очевидные истины, и, движимый этим чувством удивления, спросил пленного:
— Объясните мне, как человек человеку, господин полковник, неужели вы в самом деле убеждены, что гибель отца, брата, мужа, товарища, так уж желанна, является таким нужным делом, что это выражает самые святые чаяния финского народа? Каролайнен, я и все здесь смотрим на вещи иначе, и вы называете это предательством, а то, что сами делаете, полагаете, очевидно, за доблесть? Непостижимо! В чем же тут доблесть, объясните мне, если можете? Ведь вы же могли и не воевать с нами. Это мы вынуждены защищаться, а вас что заставило гнать людей на смерть, если верить, что вы озабочены интересами своего народа? Не понимаю. Согласитесь, что с человеческими понятиями, со здравым смыслом все это не вяжется.
Пленный молчал.
— Почитайте, каково от ваших доблестей моему народу! — проговорил Каролайнен. Разволновавшись, он не вдруг расстегнул шинель и достал из кармана гимнастерки принесенное Васильевым письмо. Полковник стоял неподвижно, не брал письма из рук Каролайнена.
— Возьмите письмо! — потребовал Тарасов.
Полковник взял.
— Читайте.
Полковник начал читать. Он читал спокойно и медленно, пристально водя глазами по строчкам. На лице его было такое выражение, точно у себя в кабинете, чуть уставший, он читал обычную деловую бумагу. Ни в глазах, ни в движении губ не выразилось никакого волнения, ни одна тень не пробежала по его лицу. «Ну, видать, силен палач! — подумал Тарасов. —
Окончив читать, пленный посмотрел на Тарасова, молча спрашивая, что еще от него потребуется.
— Я не могу понять, как человек может докатиться до вашего состояния? — не удержался, с презрением спросил Тарасов.
Пленный понял, чем вызван этот вопрос, и попросил:
— Разрешите присесть…
Он сказал это так, точно зашел к знакомым, а те по невнимательности не заметили его состояния и не позаботились о нем. Эта как-то по-домашнему прозвучавшая просьба невольно заставила Тарасова с удивлением посмотреть на пленного. Он видывал в плену наглых фашистов, видывал перепуганных, видывал этаких наружно покладистых, но такого пленного видел впервые. И уже без прежней непримиримости ответил, показывая на стул:
— Садитесь.
Тарасов, глядя, как устало, по-стариковски полковник опустился на стул и, сев, уронил руку с письмом на колени, понял, что удивившее его спокойствие полковника было следствием желания не выдать здесь своих чувств, а теперь, как говорится, пленный сдал — не хватило сил на притворство. Понял это и Каролайнен.
— Дайте мне письмо, господин полковник, — сказал Каролайнен.
Пленный не шелохнулся.
— Дайте же, — повторил Каролайнен.
Полковник, все не поднимая головы, протянул руку с письмом. Каролайнен бережно сложил этот тетрадный листок и, глядя на полковника, с болью в голосе проговорил:
— Вам этот документ ни к чему, полковник. Вы чужое горе стараетесь не замечать. А я буду носить его вот тут, — он постучал кулаком против сердца, — чтобы всегда помнить: мой долг — до последнего дня биться за то, чтобы никто и никогда не смел посылать сыновей моего народа на напрасную гибель, на преступление, на муки…
Сказав это, он спрятал письмо и слишком медленно и долго возился с крючками шинели. Когда крючки были застегнуты все, а справиться с собою, видно, Каролайнен не смог, он, не глядя ни на кого, попросил:
— Я ведь не нужен больше… разрешите выйти.
— Иди, иди и успокойся… успокойся, — беря его за плечи, понимающе и сочувственно выговорил Тарасов.
— Спасибо… — ответил переводчик и быстро вышел.
Все это, взбудоражив чувства и мысли Тарасова, настроило его, скорее, на спор с пленным, чем на допрос. Но пленный больше отмалчивался, а главное, было не до споров сейчас, и Тарасов сказал:
— Перейдем к делу, господин полковник. Надеюсь, вы понимаете, что от вас требуется? Или мне назвать вам то, на что я бы хотел получить от вас ответ?
— Не надо, — прямо глядя на Тарасова, проговорил пленный, — не трудитесь. Я все понимаю, но отвечать вам не буду.
— Не оригинальное начало, господин полковник, — заметил комбат.
— Это как вам угодно, — усмехнулся пленный.
— А если хорошенько поразмыслить, господин полковник?
— Позвольте задать вам один вопрос?
— Задайте.
— Если бы вы попали к нам в плен и я бы спросил у вас численность войск, их расположение, намерения командования, вы бы ответили на эти вопросы?