Конь бледный
Шрифт:
Я сказал: не хочу помнить Елену. И всё-таки мои мысли с нею. Я не могу забыть её глаз: в них полуденный свет. Я не могу забыть её рук, её длинных прозрачно-розовых пальцев. В глазах и руках душа человека. Разве в прекрасном теле может жить уродство души?… Но пусть она не радостная и гордая, а раба. Что из того? Я хочу её, и нет её лучше, нет радостнее, нет сильнее. В моей любви её красота и сила.
Бывают летние туманно-мглистые вечера. От напоённой росой земли встаёт мутный, мелочно-белый туман. В его тёплых волнах тают кусты, тонут неясные очертания леса. Тускло мерцают звёзды. Воздух густой и влажный и пахнет скошенным сеном. В такие ночи неслышно ходит над болотами Луговой. Он колдует.
Вот опять колдовство: что мне Елена, что мне её беспечная жизнь, муж офицер, её будущее матери и
3 августа.
Завтра опять наш день. Опять Эрна приготовит снаряды. Опять Фёдор, Ваня и Генрих займут назначенные места. Я не хочу думать о завтрашнем дне. Я бы сказал: я боюсь о нём думать. Но я жду и верю в него.
5 августа.
Вот что было вчера. В два часа я взял у Эрны снаряды. Я простился с ней на Тверской и на бульваре встретил Генриха, Ваню и Фёдора. Фёдор занял Столешников переулок, Ваня Тверскую, Генрих дальние переулки.
Я зашёл в кофейню Филиппова, спросил себе стакан чая и сел у окна. Было душно. По камням стучали колёса, крыши домов дышали жаром. Я ждал недолго, может быть пять минут. Помню: внезапно в звонкий шум улицы ворвался тяжёлый, неожиданно странный и полный звук. Будто кто-то грозно ударил чугунным молотом по чугунной плите. И сейчас же жалобно задребезжали разбитые стёкла. Потом всё умолкло. На улице люди шумной толпой бежали вниз, в Столешников переулок. Какой-то рваный мальчишка что-то громко кричал. Какая-то баба с корзинкой в руках грозила кулаком и ругалась. Из ворот выбегали дворники. Мчались казаки. Где-то кто-то сказал: генерал-губернатор убит.
Я с трудом пробился через толпу. В переулке густым роем толпились люди. Ещё пахло густым дымом. На камнях валялись осколки стёкол, чернели раздроблённые колёса. Я понял, что разбита карета. Передо мной, загораживая дорогу, стоял высокий фабричный в синей рубахе. Он махал костлявыми руками и что-то быстро и горячо говорил. Я хотел оттолкнуть его, увидеть близко карету, но вдруг, где-то справа, в другом переулке отрывисто-сухо затрещали револьверные выстрелы. Я кинулся на их зов. Я знал: это стреляет Фёдор. Толпа сжала меня, сдавила в мягких объятьях. Выстрелы затрещали снова, уже дальше, отрывистее и глуше. И опять всё умолкло. Фабричный повернул ко мне своё лицо и сказал:
– Ишь ты, палит…
Я схватил его за руку и с силою оттолкнул. Но толпа ещё теснее сомкнулась передо мною. Я видел чьи-то затылки, чьи-то бороды, чьи-то широкие спины. И вдруг услышал слова:
– Генерал-губернатор-то жив…
– А поймали?
– Не слыхать, чтоб поймали…
– Поймают… Как не поймать? Да-а… Много их ноне… этих…
Поздно вечером я вернулся домой. Я помнил одно: генерал-губернатор жив.
6 августа.
Сегодня в газетах напечатано:
«Вчера было совершено злодейское покушение на жизнь генерал-губернатора. В три часа генерал-губернатор выехал из Кремлёвского дворца в свою канцелярию, что на Тверской площади. Адъютант Его Высокопревосходительства, полковник кн. Яшвиль, обыкновенно составлявший расписание маршрута, сообщил и на этот раз градоначальнику предполагаемый путь: через Спасские ворота по Красной площади и дальше по Петровке и Столешникову переулку к генерал-губернаторскому дому. Когда лошади поворачивали с Петровки, на мостовую сошёл человек в форме чиновника министерства юстиции. В одной руке у него была коробка, перевязанная ленточкой, как обыкновенно перевязывают конфеты. Приблизившись к карете, он взял коробку в обе руки и бросил её под колёса. Раздался оглушительный взрыв. К счастью, генерал-губернатор остался жив. Поднявшись без посторонней помощи с земли, он направился в подъезд дома купца Соломонова, где и оставался до прибытия вызванного по телефону конвоя. Адъютанта, кн. Яшвиля, выбросило на левую сторону. У него было повреждено лицо, раздроблены обе ноги и повреждены обе руки. Он тут же скончался. Генерал-губернаторский кучер, крестьянин Андреев, получил тяжкие
К установлению его личности приняты меры. Следствие ведёт следователь по особо важным делам.»
7 августа.
Я лежу ничком в горячих подушках. Светает. Чуть брезжит утренняя заря.
Вот опять неудача. Хуже чем неудача, несчастье. Мы наголову разбиты. Фёдор сделал, конечно, что мог. Разве он пропустил карету? Разве не бросил бомбу? Разве не было взрыва?
Мне не жаль Фёдора, даже не жаль, что я не успел защитить его. Ну, я бы убил пять дворников и городовых. Разве в этом моё желанье?… Но мне жаль: я не знал, что генерал-губернатор в двух шагах от меня, в подъезде. Я бы дождался его. Я бы его убил.
Мы не уедем. Мы не сдадимся. Если нельзя убить на дороге, мы пойдём во дворец. Мы взорвём дворец, и себя и его, и всех, кто с ним. Он спокоен теперь: он торжествует победу. Нет забот, нет страха. Прочно царство его, тверда власть… Но ведь будет наш день, – будет суд. И тогда, – совершится.
8 августа.
Генрих мне говорит:
– Жорж, всё погибло.
Кровь заливает мне щёки.
– Молчать.
Он в испуге отступает на шаг.
– Жорж, что с вами?
– Молчать. Что за вздор. Ничто не погибло. Как вам не стыдно.
– А Фёдор?
– Что Фёдор? Фёдор убит…
– Ах, Жорж… Ведь это… Ведь это…
– Ну… Дальше.
– Нет… Вы подумайте… Нет… Но мне казалось… Что же теперь?
– Как, что теперь?
– Нас полиция ищет.
– Полиция всегда ищет.
Сеет дождь. Плачет хмурое небо. Генрих промок и с его поношенной шапки струится вода. Он похудел, глаза у него ввалились.
– Жорж.
– Что?
– Поверьте… Я… я хочу только сказать… Вот нас двое: Ваня и я… Мало двоих.
– Нас трое.
– Кто же третий?
– Я. Вы забыли меня.
– Вы возьмёте снаряд?
– Конечно.
Пауза.
– Жорж, на улице трудно.
– Что трудно?
– На улице трудно убить.
– Мы пойдём во дворец.
– Во дворец?
– Ну да. Что же вас удивляет?
– Вы надеетесь, Жорж? Я уверен… Стыдно вам, Генрих.
Он растерянно жмёт мою руку.
– Жорж, простите меня… Конечно… Но помните: если Фёдор убит, значит черёд за нами. Поняли? Да?