Конь бледный
Шрифт:
Увижу я её когда-нибудь или нет?
17 августа.
Завтра мы опять ждём генерал-губернатора на дороге. Если бы я мог, я бы молился.
18 августа.
Эрна в третий раз приготовила у себя снаряды. Ровно в три часа мы на своих местах. У меня в руках бомба. Когда я хожу, в коробке мерно стучит запал. Коробку я завернул в бумагу, перевязал тонким шнурком. Я, как будто, иду из лавки с покупкой.
Я
Я осторожно несу свою бомбу. Если случайно меня толкнут, – разобьётся запал. По тротуарам и на углах много шпионов. Делаю вид, что не вижу их.
Поворачиваю назад. Кругом всё тихо. Сыщики лениво провожают глазами прохожих. Я боюсь, что именно теперь меня догонит генерал-губернатор. Теперь трудно бросить снаряд: я не узнаю его кареты, не сумею приготовить удар. Я ощупываю револьвер. У меня их, как было у Фёдора, два. Один – браунинг, другой – большой, кавалерийского образца наган. Я их вычистил вчера вечером и тщательно зарядил.
Так я брожу полчаса. Когда я подхожу третий раз к углу Тверской площади, к деревянной будке с часами, я вижу: на Тверской, около дома Варгина, от земли взвился узкий столб серо-жёлтого, по краям почти чёрного дыма. Он воронкой ширится вверх, затопляет всю улицу. В ту же минуту – знакомый, странный, чугунный гул. Лошадь извозчика на углу вздымается на дыбы. Передо мной дама в большой чёрной шляпе. Она ахнула и присела на тротуар. Городовой стоит секунду с бледным лицом и кидается на Тверскую.
Я бегу к дому Варгина. Звенят разбитые стёкла. Опять пахнет дымом. Я забываю про бомбу и запал стучит в ней мерно и торопливо. Я слышу стоны и крик и уже знаю наверное:
Генерал-губернатор убит…
А через час продают телеграммы. У них траурный ободок и крест. Под крестом – печатный портрет, под портретом – некролог.
Я держу газетный листок и у меня темнеет в глазах.
20 августа.
Ване удалось из тюрьмы передать письмо:
«Вопреки моему желанию я, бросив бомбу, не был убит. Я бросал на расстоянии трёх шагов, с размаху, прямо в окно кареты. Я видел лицо генерал-губернатора. Заметив меня, он откинулся вглубь и поднял руки, как для защиты. Я видел, как разбилась карета. В меня пахнуло дымом и щепками. Я упал на землю. Поднявшись, я осмотрелся. Шагах в пяти от меня лежали лоскутья платья и тут же рядом окровавленное тело. Я не был ранен, хотя с лица лилась кровь и рукава моего пиджака обгорели. Я пошёл. В это время сзади чьи-то руки крепко схватили меня. Я не сопротивлялся. Меня отвезли в участок.
Я исполнил свой долг, – долг революционера. Я жду суда над собой и спокойно встречу свой приговор. Я думаю, что если бы я и бежал, я бы все равно не мог жить после того, что сделал.
Я обнимаю вас, милые друзья и товарищи. От всего сердца благодарен вам за вашу любовь и дружбу. Я верю в грядущую революцию и умираю с горделивым сознанием её победного торжества.
Прощаясь, я бы хотел напомнить вам простые слова: «Любовь познали мы в том, что Он положил
В этом письме была приписка лично ко мне. Ваня писал:
«Может быть, тебе странно, что я говорил о любви и решился убить, т. е. совершил тягчайший грех против людей и Бога.
Я не мог не убить. Будь во мне чистая и невинная вера учеников, я бы, конечно, не был в терроре. Я верю: не мечом, а любовью спасётся мир, как любовью он и устроится. Но я не знал в себе силы жить во имя любви и я понял, что могу и должен во имя её умереть.
У меня нет раскаяния, нет и радости от совершённого мною. Кровь мучит меня и я знаю: смерть не есть искупление. Но я знаю также: «Аз есмь Истина и Путь и Живот».
Люди будут судить меня и я жалею, что им придётся пролить мою кровь. Кроме их суда будет, – я верю, – суд Божий. Мой грех безмерно велик, но и милосердие Христа не имеет границ.
Я целую тебя. Будь счастлив, счастлив истиною и делом. И помни: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».
Я перечитываю эти листки папиросной бумаги, я спрашиваю себя: может быть, Ваня прав? Нет, сегодня сияет горячее солнце, трепещет в Сокольниках опадающая листва… Я брожу по знакомым дорожкам и во мне горит большая и яркая радость. Я рву цветы осени, я вдыхаю их отлетающий аромат, я целую их бледные лепестки. Светлым праздником, торжественным воскресеньем звучат пророческие слова: «От престола раздался громкий голос, говорящий: совершилось».
Я счастлив: да, совершилось.
22 августа.
Я всё ещё прячусь в Москве, всё ещё не могу уехать. Вся полиция начеку: нас настойчиво ищут. Я оставил мои номера и в третий раз переменил маску. Я уже не Фрол Семёнов и не англичанин 0'Бриен. Я живу невидимкой – без имени и без дома. Днём я брожу по Москве, к ночи ищу ночлега. Я ночую случайно: сегодня в гостинице, завтра на улице, послезавтра у незнакомых, чужих мне людей, – у купцов, чиновников и попов. Иногда я злорадно смеюсь: на лицах хозяев страх, робкое уважение ко мне.
Падает осень. Золотом горит старый парк, лист шуршит под ногами. На заре лужи сверкают на солнце тонким стеклом ломкого льда.
Я люблю печальную осень. Я сажусь в Сокольниках на скамью, слушаю лес. Тихий покой обнимает меня. И мне чудится, – нет убийства, нет крови. Есть святая для всех земля и над нею святое небо.
Место, где Ваня убил, обнесено железной решёткой. За решёткой кресты и киот. Люди торопятся мимо. Редко станет прохожий, перекрестится баба. Офицер небрежной рукой отдаст честь.
Об убийстве уже забыли. Помнит только полиция, помним, конечно, мы. Ваню судят. Поговорят, помолчат, вынесут приговор, повесят.
Так замрёт жизнь.
23 августа.
Я вызвал сегодня Елену письмом. Она вошла, и мне сразу стало радостно и спокойно. Будто не было долгих дней тревоги и ожиданья, будто не я жил местью, холодно готовил убийство. Так радостно и спокойно бывает в летние вечера, когда звёзды зажглись и в саду аромат цветов, тёплый и пряный.