Конь вороной
Шрифт:
Я написал на клочке бумаги: "Начальнику Бобруйского гарнизона. Приказываю вам сдать немедленно город. В случае неисполнения сего приказания я вас повешу. Деревня Микашевичи. Подпись". Эту записку я передаю перебежчику. Молодой солдат в шлеме улыбается и прячет ее за рукав.
– Ничего больше, товарищ?
– Ничего.
– Счастливо оставаться, товарищ.
Для него я "товарищ", а не "господин полковник", и уж конечно не "его благородие". Вреде не признает этих "коммунистических новшеств". Он не может понять, что он давно не его величества лейб-гусар, а такой же доброволец, как Федя. "Товарищ"
28 ноября
Целый день длился бой. Грохотали орудия, разрывались, взметая землю, гранаты, звенела и таяла в голубых небесах шрапнель. Я смотрел в бинокль, как на окрестных холмах перебегали за березами люди и падали под нашим огнем. Не люди, а игрушечные солдаты. Игрушечная шашка, как спичка; игрушечная винтовка, как карандаш; игрушечный разрыв, как дым папиросы. А когда мы взяли холмы, на истоптанной прошлогодней траве валялись шапки, сумки, шинели. Федя поднял одну, офицерскую, подбитую мехом. Она была испачкана кровью. Он счистил ножом кровь и надел шинель в рукава. Уланы мерзнут и завидуют Феде: "Ординарцам всегда везет". Но сегодня везет и им: люди сыты, и у лошадей есть овес.
29 ноября
Мы вошли в Бобруйск на вечерней заре. Садится круглое, багровое солнце. На гулких улицах ни души. Чернеют заколоченные дома, и четко, иглами, торчат фабричные трубы. На главной площади, на канате, два источенных дождями портрета: Ленин и Троцкий. Егоров саблей разрубает канат.
Мы победили. Но во мне нет радости, знакомого опьянения: русские победили русских. На стене белеется прокламация. Я срываю ее. В ней говорится о нас - "разбойниках" и "бандитах". И я спрашиваю себя: брат на брата или клоп на клопа?
30 ноября
Взводный Жеребцов делает мне доклад:
– Так что взяли нас, господин полковник, под Микашевичами, в разъезде, - Кучеряева, Карягина и меня. Привезли в Бобруйск, потащили в Чеку. В Чеке не комиссар, а толстая баба, содком. Во френче и в галифах. В руке у нее наган. Взглянула на Кучеряева, говорит: "Ползи на коленях". Кучеряев пополз. Она трах из нагана. Потом Карягину: "А теперь ползи ты". Карягин туда-сюда, а в дверях чекисты стоят, смеются. Нечего делать. Пополз. Она снова трах. Уволокли чекисты обоих, а она ко мне повернулась и ласково так говорит: "Как тебя звать, товарищ?" - "Василий".
– "Ну что ж, покури, товарищ Василий", и папиросу дает. Взял я папиросу, курю. А она меня подозвала к себе и руки на плечи положила: "Ты ведь все мне расскажешь, товарищ Василий?.. Сколько у вас коней, орудий, винтовок..." Я ей было пушку залить хотел, а она как закричит на меня: "Врешь! Правду говори, сукин сын!.." - "Не могу знать", - говорю. "А, так ты так?.. Всыпать ему пятьдесят!.." Всыпали. "Ну?" Я молчу. Она встала со стула и раз меня хлыстом по щеке. Искровянила все лицо. "Увести его. Всыпать еще полсотни, а потом на сосиски". Увели меня в паку, есть и пить не дают, измываются только. "Ты, - говорят, - Иуда, продался господам". А тут вы подошли и, слава богу, освободили... Она с комиссаром, сказывают, до сих пор укрывается здесь. Тетерины их фамилия.
1 декабря
Егоров отыскал комиссара, но жены его не нашел. Тетерин прятался в еврейской семье,
Расстреляли сгоряча
Русские рабочие
Троцкого и Ильича,
И все такое прочее...
2 декабря
Я сказал: неразделенная жизнь... Я иду своею дорогой, Ольга - своим, неведомым мне, путем. Над нами разное небо, под нами не одна и та же земля. Она дышит Москвой, я - моей любовью к Москве. Она живет настоящим, я - будущим, если не прошлым. Может быть, я стал ей чужим, потому что далеким. Может быть, на ее суровые дни уже легла иная, темная тень... Но я верю: "Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее, ибо любовь крепка, как смерть".
3 декабря
Из штаба армии приехал полковник Мейер. Блестят серебряные погоны, улыбается выхоленное лицо. Он курит сигару и говорит о штабных новостях. Я только и слышу: "Его превосходительство... Его высокопревосходительство... Господин министр... Барон... Камергер..." И потом: "Блок... Соглашение... Левые... Правые... Париж... Япония... Америка..." Он доволен, что в "курсе событий" и что находится близко к "центру". Докурив, он озабоченно наклоняется через стол:
– Как же так, дорогой?.. Вы ведь, кажется, без приказа перешли в наступление?
– Да, без приказа.
– Ай, ай, ай... Разве можно? Вы знаете, командарм недоволен... Я-то понимаю, все понимаю и высоко ценю, но, однако, по диспозиции...
– Какой диспозиции?
– Как какой?..
– Он надевает пенсне и с недоумением разглядывает меня: - По диспозиции вы должны были ждать в Микашевичах.
– Ждать кого?
– Его превосходительство командарма.
Мне надоело его пенсне, надоел его приторный голос. Мне надоели штабы, министры и генералы. Но я сдерживаю себя. Могу ли я подать пример ослушания? И я, как ученик, говорю:
– Виноват, господин полковник.
4 декабря
Вреде обиделся за меня. Он долго ходит из угла в угол. Потом садится. Потом закуривает и наконец говорит:
– Юрий Николаевич, гоните их в шею.
– Кого?
– Да штабных этих... Только мешают. Если бы не они, мы бы были уже в Москве.
– Вы против армии?
Он сконфузился и молчит.
– Против армии, но за его высочество великого князя?
– За царя? Кто вам сказал, что я за царя? Я ни за кого. Я не занимаюсь политикой. Я солдат. Я никогда не признаю "похабного" мира и никогда не сниму погон. А на остальное мне наплевать.
Он горячится. Он чувствует, что в чем-то неправ, но не может осмыслить ошибки. Я улыбаюсь:
– Ах, Вреде, Вреде... Хорошо быть гусарским корнетом, звенеть шпорами, ужинать у Кюба и ухаживать за дамами в Павловске. Хорошо также рубить в атаке венгерскую кавалерию... Но плохо быть даже не белым, а просто "бандитом", воевать в медвежьих углах, рядом с Федей, против Тетериных, под начальством какого-то Мейера... Этим и исчерпана революция? Да?
Он сердится и уходит. Честный и храбрый мальчик. За что он отдает свою жизнь?