Конформист
Шрифт:
— Я убил, когда мне было тринадцать лет… защищаясь… почти невольно.
— Расскажи, как все случилось.
Марчелло слегка изменил положение затекших коленей и заговорил:
Однажды утром, при выходе из гимназии, под одним предлогом ко мне подошел человек… я тогда мечтал иметь пистолет, не игрушечный, а настоящий… он пообещал мне пистолет, и тем самым ему удалось заставить меня сесть к нему в машину… он был шофером одной иностранки, и, пока хозяйка путешествовала за границей, машина бывала в его распоряжении целый день… я тогда ничего не понимал, поэтому, когда он сделал мне некоторые предложения,
— Какие предложения?
Любовные, — сдержанно ответил Марчелло. — Я не знал, что такое любовь, ни нормальная, ни запретная, поэтому сел в машину, и он отвез меня на виллу своей хозяйки.
— И что там произошло?
— Ничего или почти ничего. Вначале он попытался приставать ко мне, но потом раскаялся и заставил меня пообещать, что впредь я не буду слушаться его, даже если он снова предложит мне поехать с ним.
— Что значит "почти ничего"? Он поцеловал тебя?
Нет, — ответил Марчелло, слегка удивленный, — он только обнял меня за талию, в коридоре.
— Продолжай.
Он, однако, предвидел, что не сможет меня забыть. И, действительно, на следующий день снова поджидал меня при выходе из гимназии и опять пообещал пистолет, а мне так хотелось иметь оружие, что я заставил его немного себя поупрашивать, а потом согласился сесть в машину.
— И куда он тебя отвез?
— Как и в первый раз, на виллу, к нему в комнату.
— И как он себя повел?
Марчелло рассказывал не спеша, тщательно подбирая слова и старательно их выговаривая. При этом он заметил, что, как обычно, ничего не чувствует. Ничего, за исключением леденящего чувства печали, которое было ему привычно, что бы он ни говорил или ни делал. Ничего не сказав по поводу услышанного, священник внезапно спросил:
— Ты уверен, что поведал всю правду?
— Да, конечно, — удивленно ответил Марчелло.
Знай, — продолжал священник с внезапным волнением, — если ты умалчиваешь о чем-либо или искажаешь истину, или хотя бы часть ее, то исповедь не имеет силы, и, кроме того, ты совершаешь святотатство. Что на самом деле произошло во второй раз между тобой и этим человеком?
— Но… то, что я сказал.
Не было ли между вами плотской связи? Он не прибегнул к насилию?
Итак, невольно подумал Марчелло, убийство было менее тяжким грехом, чем содомия. Он вновь подтвердил:
— Было лишь то, что я сказал.
Сдается, — продолжал неумолимый священник, — что ты убил человека, чтобы отомстить ему за то, что он тебе сделал.
— Он мне абсолютно ничего не сделал.
Священник замолчал, выслушав Марчелло с плохо скрытым недоверием.
А потом, — вдруг совершенно неожиданно спросил священник, — у тебя никогда не было половых отношений с мужчинами?
Нет, моя сексуальная жизнь была и продолжает оставаться совершенно нормальной.
— Что ты называешь "нормальной сексуальной жизнью"?
С этой точки зрения я такой же мужчина, как и все остальные. Впервые я познал женщину в доме терпимости, в семнадцать лет… и потом всегда имел дело только с женщинами.
— И это ты называешь "нормальной сексуальной жизнью?"
— Да, а что?
Но она тоже ненормальна, — победоносно заявил священник, — и тоже греховна. Тебе этого никогда не говорили, сын мой? Нормально —
— Это я и собираюсь сделать, — сказал Марчелло.
Прекрасно, но этого недостаточно. Ты не можешь приблизится к алтарю с руками, запачканными кровью.
"Наконец-то", — невольно подумал Марчелло, которому в какой-то момент показалось, что священник забыл о главном предмете исповеди, и сказал как можно смиреннее:
— Скажите мне, что я должен сделать?
Ты должен покаяться, — ответил священник. — Только глубоким и искренним раскаянием ты можешь искупить причиненное тобою зло…
Я раскаялся, — задумчиво произнес Марчелло. — Если раскаяться — значит глубоко сожалеть о совершенных поступках, конечно же, я раскаялся.
Он хотел добавить: "Но такого раскаяния недостаточно… не могло быть достаточно", но сдержался. Священник сказал поспешно:
Мой долг предупредить тебя: если то, что ты сейчас говоришь, — неправда, мое отпущение грехов не будет иметь никакой силы. Знаешь, что тебя ждет, если ты обманываешь меня?
— Что?
— Вечные муки.
Священник произнес свой приговор с особым удовлетворением. Марчелло поискал в воображении, с чем ассоциировались у него эти слова, но ничего не нашел, даже старой картинки адского пламени. Но в то же время он понял, что слова эти имели большее значение, чем то, которое вложил в них священник. И Марчелло мысленно вздрогнул, словно поняв, что, раскается он или нет, он обречен на вечные муки, и не в силах священника его от них избавить.
— Я действительно раскаялся, — повторил он с горечью.
— Тебе нечего мне больше сказать?
Прежде чем ответить, Марчелло на мгновение замолчал. Он понял, что настала пора заговорить о возложенной на него миссии, которая предполагала действия, достойные порицания, точнее, заранее осужденные христианской моралью. Он предвидел этот момент и с основанием придавал исключительно важное значение своей способности признаться в порученном ему деле. Едва Марчелло собрался заговорить, как заметил со спокойной грустью, что все происходит именно так, как он и предвидел: он ощутил непреодолимое внутреннее сопротивление. Это не было чувство нравственного отвращения, стыд или вина, а нечто совершенно иное, не имевшее с виной ничего общего. То был словно абсолютный запрет, продиктованный причастностью к тайне и глубокой преданностью. Он не должен был говорить о задании, и все. Ему это властно приказывала та самая совесть, которая молчала и бездействовала, когда он объявил священнику: я убил. Продолжая, однако, колебаться, Марчелло снова попытался заговорить, но опять почувствовал, что в нем с автоматизмом замка, захлопывающегося, стоит только повернуть ключ, срабатывает прежний запрет, не позволявший ему произнести хоть слово. Таким образом, вновь и с еще большей очевидностью он убедился в силе власти, которую там, в министерстве, олицетворяли достойный презрения министр и его не менее презренный секретарь. Власть таинственная, как и все власти, и, казалось, пустившая корни в самой глубине его души, тогда как власть церкви, внешне куда более могущественная, угнездилась где-то на поверхности. Он спросил, впервые солгав: