Конформист
Шрифт:
— А что там, на улице Глициний? Частная квартира?
Не совсем так, синьор доктор, — ответил агент, расплывшись в широкой смущенной и вместе с тем на что-то намекающей улыбке, — там дом терпимости. Содержательницу зовут Энрикетта Пароди, но вы спросите синьора Габрио. Дом, как и все подобные заведения, открыт до полуночи… однако, доктор, было бы лучше, если бы вы пошли туда рано утром, когда там никого нет… я там тоже буду. — Агент помолчал, потом, не зная, как объяснить отсутствие какого- либо выражения на лице Марчелло, неловко добавил: — Это для большей безопасности, доктор.
Марчелло, не говоря ни слова, поднял на агента глаза и какое-то время разглядывал его; теперь следовало отослать его, но Марчелло, непонятно почему, возможно из-за честного, приветливого выражения широкого квадратного лица, захотелось сказать агенту несколько неофициальных слов, выразив ему тем самым свою симпатию. В конце концов он спросил:
—
— С тысяча девятьсот двадцать пятого года, доктор.
— Все время в Италии?
Скорее наоборот, доктор, — со вздохом ответил агент, явно желая пооткровенничать. — Эх, доктор, если б рассказать вам, какой была моя жизнь и что мне пришлось пережить… Все время в разъездах: Турция, Франция, Германия, Кения, Тунис… никогда не сидел на месте. — Он помолчал, пристально глядя на Марчелло, потом напыщенно и высокопарно и вместе с тем искренне прибавил: — Все ради семьи и отечества, синьор доктор.
Марчелло снова взглянул на агента, который стоял выпрямившись, со шляпой в руках, почти по стойке "смирно", и, жестом отпуская его, сказал:
Ладно, все в порядке, Орландо. Передайте полковнику, что я остановлюсь в С., как он того хочет.
— Хорошо, синьор доктор.
Агент попрощался и удалился.
Оставшись один, Марчелло уставился перед собой в пустоту. В беседке было жарко, горячее солнце, проникая сквозь листья и ветви дикого винограда, усеяло его лицо пятнами ослепительного света. Металлический эмалированный столик, некогда белоснежный, а теперь грязный и облупленный, был покрыт черными ржавыми пятнами. Из беседки Марчелло была видна часть ограды, где в плюще когда-то было отверстие, через которое он переговаривался с Роберто. Плющ по- прежнему был на месте, и, вероятно, все еще можно было заглянуть в соседний сад. Но семья Роберто больше не жила на соседней вилле, дом был занят дантистом, который принимал там пациентов. С ветки винограда вдруг спустилась ящерица и бесстрашно побежала по столу. Это была самая обычная толстая ящерица с зеленой спинкой и белым брюшком, бившимся о пожелтевшую эмаль стола. Мелкими скользящими шажками ящерица быстро приблизилась к Марчелло и застыла на месте, подняв к нему острую головку и уставившись вперед маленькими черными глазками. Он ласково посмотрел на нее и замер, боясь спугнуть. Марчелло вспомнил, как ребенком убивал ящериц, а потом, чтобы избавиться от угрызений совести, напрасно искал понимания и поддержки у боязливого Роберто. Тогда он не нашел никого, кто облегчил бы ему груз вины. Смерть ящериц он должен был пережить в одиночку. И в этом одиночестве он усмотрел знак преступления. Но теперь он не одинок, он никогда больше не будет одинок. Даже если он совершит преступление — если только оно совершено ради определенных целей, — рядом с ним встанут государство и зависящие от него политические, общественные, военные организации, массы людей, которые думают так же, как он, а за пределами Италии — другие государства, другие миллионы людей. Если разобраться, то, что он собирался совершить, было куда хуже, чем убийство нескольких ящериц, и тем не менее заодно с ним было столько людей, начиная с агента Орландо, славного человека, женатого, отца пятерых детей. "Ради семьи и отечества". Эта фраза, такая простая, несмотря на свою высокопарность, была похожа на красивое разноцветное знамя, развевающееся в солнечный день на свежем, веселом ветерке, в то время как поют фанфары и маршируют солдаты. Фраза звучала у Марчелло в ушах, ликующая и печальная, соединяющая в себе надежду и грусть. "Ради семьи и отечества, — подумал он. — Для Орландо этого довольно… почему бы не довольствоваться этим и мне?"
Он услышал в саду, у въезда на виллу, шум мотора и сразу встал, резким движением спугнув ящерицу. Не торопясь, Марчелло вышел из беседки и направился к выходу. Старый черный автомобиль остановился на аллее, неподалеку от еще распахнутых ворот. Шофер, одетый в белую ливрею с синим позументом, как раз закрывал их, но, увидев Марчелло, остановился, приподняв фуражку.
— Альбери, — сказал Марчелло самым спокойным тоном, на какой был способен, — сегодня мы едем в клинику, нет смысла ставить машину в гараж.
— Хорошо, синьор Марчелло, — ответил шофер.
Марчелло бросил на него косой взгляд. Альбери был молодой смуглолицый человек, белки его угольно-черных глаз сверкали словно фарфор. У него были очень правильные черты лица, белоснежные ровные зубы, аккуратно напомаженные черные волосы. Невысокий, он, однако, казался рослым, вероятно, благодаря очень маленьким рукам и ногам. Он был возраста Марчелло, но выглядел старше из-за восточной вялости, проявлявшейся во всех его чертах и со временем грозившей превратиться в тучность. Пока шофер закрывал ворота, Марчелло еще раз взглянул на него с глубокой неприязнью, а затем направился к вилле.
Он открыл дверь и вошел в гостиную, почти
Когда Марчелло отворил окно, в залу проник свет, и он увидел мебель, покрытую серыми чехлами, свернутые и поставленные в угол ковры, пианино, закутанное в простыни, зашпиленные булавками. Он пересек гостиную и столовую, прошел через вестибюль и стал подниматься наверх. На середине лестничного марша, на мраморной ступеньке (ковер, слишком потертый, давно исчез и не был заменен новым), он наткнулся на собачьи экскременты и перешагнул через них. Оказавшись на галерее, Марчелло подошел к материнской комнате и открыл дверь. Он не успел даже полностью распахнуть ее, как ему под ноги, словно давно сдерживаемый и внезапно хлынувший поток, бросились все десять пекинесов, с лаем рассыпавшись по галерее и лестнице. Раздосадованный, не зная, что делать, он смотрел, как они разбегаются, грациозные, с пушистыми хвостами плюмажем и недовольными, почти кошачьими мордочками. Затем из комнаты, погруженной в полутьму, до него донесся голос матери:
— Это ты, Марчелло?
— Да, мама, это я… как быть с собаками?
— Пусть побегают… бедняжки… они все утро просидели взаперти… оставь их.
Марчелло нахмурил брови, что было признаком дурного настроения, и вошел к матери. Он сразу почувствовал, что в комнате нечем дышать: окна были закрыты, и в воздухе смешались запахи ночи, собак и духов. От жаркого солнца, пылавшего за ставнями, они, казалось, уже забродили и прокисли. Осторожно, словно боясь при малейшем движении запачкаться или пропитаться этими запахами, Марчелло подошел к кровати и сел на край, сложив руки на коленях.
Постепенно глаза его привыкли к полутьме, и он смог рассмотреть всю комнату. Под окном, в слабом свете, просачивавшемся сквозь длинные пожелтевшие и грязные занавески, которые, как ему показалось, были сделаны из той же легкой ткани, что и нижнее белье, разбросанное по комнате, он увидел выстроившиеся в ряд многочисленные алюминиевые миски с собачьей едой. На полу валялись туфли и чулки. У двери в ванную комнату, в темном углу, виднелся розовый халат, еще со вчерашнего вечера брошенный на стул, один рукав его свисал, и сам халат наполовину сполз на пол. Затем Марчелло перевел холодный, преисполненный отвращения взгляд на кровать, где лежала мать. Как обычно, при его появлении она и не думала прикрыться и была полуголой. Вытянувшись на постели, скрестив руки за головой и упираясь в спинку, обитую потемневшим и выносившимся голубым шелком, мать молча и пристально смотрела на него. В обрамлении массы темных волос, разделенных на два пышных крыла, лицо ее было худым и измученным, почти треугольным, на нем огромными казались глаза, обведенные темной, словно у умирающей, тенью. На ней была прозрачная зелененькая комбинация, едва доходившая до бедер, и мать снова напомнила ему скорее постаревшую и иссохшую девочку, чем зрелую женщину. На исхудалой груди во все стороны торчали острые косточки. Плоские груди обозначались сквозь ткань двумя темными круглыми пятнами. Но в особенности бедра вызывали у Марчелло отвращение и жалость: худые и бесплотные, они словно принадлежали двенадцатилетней девочке, не обладающей еще женскими формами. Возраст матери выдавала кожа, ее вид и цвет: студеной белизны, она была усеяна таинственными пятнами, то голубоватыми, то изжелта-синими. "Удары или укусы Альбери", — подумал Марчелло. Но от колена ноги были безупречны, с крохотной ступней и тесно поставленными пальцами. Марчелло предпочел бы не показывать матери свое дурное настроение, но и на этот раз не смог сдержаться:
— Сколько раз я говорил тебе, чтобы ты не принимала меня вот так, полуголой, — сказал он с досадой, не глядя на нее.
Она ответила вызывающе, но без злобы:
— У, какой у меня строгий сыпок, — и натянула на себя край покрывала.
Голос у нее был хриплый, и это тоже не понравилось Марчелло. Он помнил, что, когда был мальчиком, голос матери звучал чисто и звонко, словно колокольчик: хрипота была результатом употребления алкоголя и беспорядочной жизни.
Помолчав, он сказал:
— Сегодня поедем в клинику.
Ну что ж, давай поедем, — ответила мать, потянувшись и что-то ища за изголовьем кровати, — хотя я чувствую себя скверно, а ему, бедняжке, от нашего посещения не будет ни жарко ни холодно.
Однако он по-прежнему твой муж и мой отец, — возразил Марчелло, обхватив голову руками и глядя в пол.
— Да, конечно, — сказала мать. Она наконец-то нащупала кнопку выключателя и нажала ее. На комоде слабо загорелась лампа, обернутая, как показалось Марчелло, в женскую рубашку. — Тем не менее, — продолжала она, вставая и спуская ноги с кровати, — говоря по правде, иногда мне хочется, чтобы он умер… он бы этого даже не заметил… а мне не пришлось бы больше тратить деньги на клинику… У меня их так мало… Подумай, — добавила она вдруг жалобным тоном, — подумай, мне, возможно, придется отказаться от автомобиля.