Кони пьют из Керулена
Шрифт:
Начальник управления откинулся на спинку кресла, узкими глазами-щелочками прицелился на Алтан-Цэцэг. Растянул толстые губы в кривой и ехидной усмешке:
— Ага, смекнул: соколиха не сидит на месте, а летит туда, где сокола видит. Угадал? Ха-ха… Только кто он, сокол-то?
Лицо Алтан-Цэцэг потемнело, голос задрожал от гнева:
— Плохой вы человек! Ичгуур сонжуургуй хун (циник)!
— Ну, вот что, девица-красавица, — рассердился оскорбленный начальник управления, — будет так, как скажет твой отец. А старших научись уважать, разговаривать с ними научись!
Алтан-Цэцэг круто повернулась. Услышала скрипучую
— Правы старые мудрецы: для мужчины ум — счастье, для женщины — горе.
… Поскакала по дороге, ведущей за Керулен, на увал, к сопке Бат-Ула. Опомнилась лишь за мостом: «Зачем? Его там нет», — и вернулась.
На мосту стало плохо — закружилась голова, тошнота подступила к горлу. Остановила Воронка, сползла с него. Стояла, держась за перила: «Только бы не упасть, пройдет», — и смотрела на быструю реку. Воду простреливали солнечные лучи, и она пылала ярким, ослепительным пламенем. Вспомнила звездный вечер, когда на этом мосту провожала Максима. В небе и в реке шевелились тогда звезды.
— Максим! Сколько неба и сколько звезд! Неужели все это мне одной! Хочешь, половину тебе подарю?
— Ты щедрая, — рассмеялся Максим.
— А ты?
— Мне так много не надо. Мне совсем мало надо, всего лишь одну звездочку, которая зовется… Золотым цветком и Катюшей.
Схватил в охапку, сильными, крепкими руками поднял над собой и закружил. Зашлось, замерло сердце: от боязни, как бы не уронил, и от счастья.
С новой силой защемило сердце. На язык пришли слова жалобной песни-плача. И некого было спросить, и никто не мог ответить на вопросы этой песни-плача.
Если дэли голубое сердце ранит мне — как быть? Если ширь реки преградой станет на пути — как быть? Если небо голубое мне страданье принесет — как быть? Если Керулен-река путь мне преградит — как быть?За спиной заурчала машина. Остановилась. Хлопнула дверца кабины, послышались легкие шаги. На плечи Алтан-Цэцэг мягко легли руки. Обернулась: перед ней стояла русская женщина, ее соседка по квартире — Лидия Сергеевна Леднева.
— Милая Алтан? Ты плачешь, девочка?
У Алтан-Цэцэг задрожали губы, а из глаз неудержимым потоком хлынули слезы. Алтан-Цэцэг почувствовала, что железные обручи, давившие ее со вчерашнего вечера, вдруг лопнули, и она, уткнувшись лицом в грудь русской женщины, заплакала навзрыд.
Ни сейчас, ни потом Алтан-Цэцэг не могла себе объяснить, отчего это произошло: от ласкового ли голоса, грудного и певучего, чем-то похожего на материнский, от сердечных ли слов участия, от теплых ли ладоней, коснувшихся ее плеч, а может, от всего вместе.
— Поплачь, поплачь, Прыг-Скок, легче станет.
Смешным словом «Прыг-Скок» Лидия Сергеевна в шутку называла Алтан-Цэцэг за походку: она не ходила, а скакала. Иной раз всю дорогу от дома до техникума не шла, а прыгала. И даже по лестнице спускаясь или поднимаясь, прыгала через две ступеньки.
Лидия Сергеевна в Монголию приехала совсем недавно. Родина ее — сибирский город Иркутск. Там она
Сейчас Лидия Сергеевна, очевидно, возвращается из очередной поездки — дорожный ее костюм основательно пропылен.
Когда Алтан-Цэцэг проплакалась и утерла лицо, Лидия Сергеевна положила на лоб ей ладонь. Отняла и пристально поглядела на Алтан-Цэцэг.
— Ты горишь вся, девочка. Садись-ка в машину да поедем домой лечиться…
— Я на Воронке эгче [5] .
— Садись на Воронка. Ждут тебя дома.
Нe поехала Алтан-Цэцэг домой, хотя и пообещала Лидии Сергеевне. Сама не зная, как и почему, но к вечеру очутилась на железнодорожной станции. Здесь солдаты, молодые загорелые русские парни, грузили на железнодорожные платформы танки.
5
Эгче — старшая Сестра.
«И эти уезжают на войну!»
Парни были веселые и общительные. Они пробегали мимо нес, что-то говорили ей, шутили, смеялись. А она глядела на них, и ей было грустно.
Ее пригласили в красный уголок вокзала, в кино. Фильм показывали для отъезжающих на войну.
Кинолента рассказывала о фашизме. Пылали костры на улицах — сжигали книги. Ночной город освещался зловещими вспышками факелов и оглашался дикими воплями обезумевших человеческих толп. Трещали мотоциклы, гремели выстрелы. Громилы в железных касках с пауком-свастикой хватали ни в чем не повинных людей…
«А сейчас они, эти звери, жгут русские города и села, стреляют, режут, давят все живое — стариков, женщин, детей…
Сражаться с ними уехал Максим. Сражаться с ними едут и вот эти веселые ребята».
На экране — ночь, крики, выстрелы. Уважаемому человеку, доктору наук, профессору — плохо. Он виноват в том, что он профессор и что он еврей. Виноват, что человек, просто человек.
Алтан-Цэцэг стало плохо. Она вскрикнула и повалилась, полетела в черную пропасть. Но ее подхватили крепкие солдатские руки, и на этих руках, жестких и ласковых, как на волнах, она закачалась и куда-то поплыла.
С неба льется, плещет волнами неумолимый и беспощадный зной. Зной этот обжигает ей голову, лицо, руки. И от него некуда ни спрятаться, ни укрыться.
Из-за пылающего дымного горизонта появляются железные драконы, похожие на танки. Их много. На боках этих железных чудищ-драконов белые фашистские кресты. Они гулко грохочут, скрежещут железом и надвигаются на нее. Вот сейчас наедут, подомнут, раздавят, Спасения нет.
— А-а-а!
Дымный горизонт — и ничего больше. И вдруг на этом горизонте, в дыму, и огне, она видит Максима, а рядом с ним — своего отца. Отец в форме цирика, точь в точь в такой, в какой два года назад воевал на Хал-хин Голе.