Константинополь. Последняя осада. 1453
Шрифт:
По-видимому, не остается сомнений, что Европа в течение двух столетий, последовавших за взятием Константинополя, продолжавшая бояться Османской империи, превосходившей ее богатством, мощью и лучшей организацией, воспринимала образ ее во многом в религиозных понятиях. При этом идея христианского мира уже умирала и имела мало приверженцев. Внутренняя и внешняя сторона османского мира представляли два разных его лика, и нигде это не наблюдалось так ясно, как в Константинополе.
Саад-ад-дин мог, конечно, говорить, что после взятия Стамбула «церкви Города были избавлены от их отвратительных кумиров и очищены от их подлых и идолопоклоннических нечистот», но в реальности дело обстояло несколько иначе. Город, восстановленный Мехмедом после его взятия, едва ли соответствовал ужасному образу ислама, поддерживаемому христианской пропагандой. Султан рассматривал себя не только как повелителя мусульман, но и наследника Римской империи, и начал создавать столицу, где уживались бы разные культуры и все граждане имели бы определенные права. Он в принудительном порядке поселил в Городе греков и турок-мусульман, гарантировал безопасность генуэзского анклава в Галате и запретил туркам жить там. Монах Геннадий, яростно сопротивлявшийся попыткам объединения церквей, спасся от
Хотя Константинополю суждено было обрести в течение несколько столетий более мусульманский облик, Мехмед придал захваченному месту с его удивительной культурной полифонией основные черты левантинского города. Для людей Запада, исходивших из примитивных стереотипов, это оказалось совершенно неожиданным. Когда немец Арнольд фон Харф прибыл в Константинополь в 1499 году, он поразился, обнаружив в Галате два францисканских монастыря, где до сих пор продолжали служить католическую мессу. Те, кто знал «неверных» лучше, не видели здесь ничего удивительного. «Турки никого не принуждают отказываться от своей веры, не слишком стараются склонить [к этому] и не особенно высоко ставят ренегатов», — писал Георгий Венгр в пятнадцатом столетии. Политика Мехмеда являла сильный контраст по сравнению с религиозными войнами, раздирающими Европу во время Реформации. Мощный поток беглецов после падения византийской столицы шел лишь в одном направлении — из христианских стран в Османскую империю. Самого Мехмеда больше интересовало создание державы в масштабах всего мира, нежели обращение мира в ислам.
Падение Константинополя стало драмой для Запада. Оно не только поколебало уверенность христиан в своих силах, но и явилось трагическим концом классического мира, «второй гибелью Гомера и Платона». И тем не менее произошедшее освободило Город от обнищания, изоляции и краха. Город, окруженный «водным венком», который прославлял Прокопий Кесарийский в VI веке, вернул себе силу и энергию как столица богатой и мультикультурной империи. Он стоял на границе двух миров. Здесь пересекалась дюжина торговых путей. И люди, казавшиеся Западу хвостатыми чудовищами из Апокалипсиса — «наполовину люди, наполовину лошади», — превратили его в удивительный и прекрасный город, не такой, как «христианский Златой Град», но столь же яркий и многокрасочный.
Константинополь снова торговал товарами со всего мира в запутанных проходах крытого базара и египетского рынка. Он вновь начал притягивать к себе караваны верблюдов и кораблей изо всех важных пунктов Леванта, но моряки, приближавшиеся к нему со стороны Мраморного моря, видели на горизонте новые силуэты. Бок о бок с Айя София на холмах теснились здания мечетей под серыми свинцовыми крышами. Белые минареты с желобками не тоньше иголки и не толще карандаша, опоясанные изящными узорчатыми балконами, образовывали контуры Города. Блестящие архитекторы — строители мечетей — создали под вознесшимися ввысь куполами абстрактное и вневременное пространство: внутри все озарялось мягким светом, было покрыто замысловатым геометрическим орнаментом, каллиграфией и стилизованными цветами, чьи чувственные краски — ярко-красная, бирюзовая, аквамарин, темно-голубая, словно из глубин моря, — порождали впечатление огромного сада наслаждений, обещанного Кораном.
Османская каллиграфия.
Жизнь османского Стамбула давала богатую пищу для зрения и слуха — это был город деревянных домов и кипарисовых деревьев, изящных надгробий и крытых рынков, шумных и суетливых мастерских, где каждое ремесло и каждая этническая группа имели свой квартал и где работали и торговали представители всех народов Леванта, одетые и причесанные на свой лад, где можно было неожиданно увидеть море, бросив взгляд с улицы или с балкона мечети. А призыв к молитве, звучавший с дюжины минаретов и облетавший Город из конца в конец от рассвета до заката, был столь же привычен, как крики уличных торговцев. За заповедными стенами дворца Топкапи турецкие султаны создали подобие Альгамбры и Исфахана — множество хрупких павильонов, более похожих на прочные шатры, чем на строения, и изысканных садов, откуда можно было обозревать Босфор и холмы на азиатском берегу. Турецкое искусство, архитектура и церемониал породили богатый и зрелищный мир, вызывавший у приезжих с Запада такое же изумление, как прежде — христианский Константинополь. «Я увидел панораму маленького мира, великого города Константинополя, — писал Эдвард Лизгоу в 1640 году, — который столь ослепляет изумленного зрителя… поскольку теперь мир придает ему такое большое значение, что вся Земля не может сравниться с ним».
Нигде ощущение от османского Стамбула не передано ярче, нежели в бесконечных сериях миниатюр, где изображено празднование султанами их триумфов. Радостный мир простых цветов, образцово плоский и лишенный перспективы, напоминает декор на изразцах или одежде. Здесь мы видим дворцовые церемонии и пиры, сражения и осады,
Новый горизонт: вид мусульманского города с моря.
В 1599 году английская королева Елизавета отправила султану Мехмеду III орган в знак дружбы. Сей дар сопровождал его создатель, Томас Дэллам, который должен был играть на инструменте для османского правителя. Когда мастера провели сквозь череду дворцовых покоев и он оказался перед султаном, его настолько ослепил блеск церемониала, что, по его словам, «увиденное почти заставило меня поверить, будто нахожусь в другом мире». Приезжие высказывали свое восхищение в одних и тех же выражениях с тех пор, как Константин Великий основал второй Рим и второй Иерусалим в IV веке. «Мне кажется, — писал француз Пьер Жилль в XVI веке, — если другие города смертны, то этот будет существовать до тех пор, пока есть люди на Земле».
Эпилог
Места упокоения
Это счастье для христиан и всей Италии, что смерть остановила жестокого и неукротимого варвара.
Весной 1481 года султанские бунчуки были вывешены на анатолийском побережье от самого моря до Города, символизируя тем самым, что местом проведения военных кампаний текущего года будет Азия. Секретность, соблюдавшаяся Мехмедом, требовала, чтобы никто, даже главные министры, не знали его истинных целей. Все указывало на близящуюся войну против враждебной Турции мусульманской династии египетских мамлюков.
За сорок лет султан немало потрудился над созданием мировой империи, лично занимаясь делами государства: назначая и карая министров, взимая налоги, отстраивая Стамбул, насильно переселяя массы людей, реорганизуя экономику, заключая договоры, насылая ужасную смерть на непокорные народы, даруя свободу вероисповедания, отправляя (или даже возглавляя) армии год за годом в походы на восток и на запад. Ему исполнилось сорок девять лет, здоровье его сдавало. Время и потворство собственным слабостям делали свое дело. Согласно нелестным отзывам современников, он был полным и грузным, с «толстой короткой шеей, болезненным цветом лица, весьма широкими плечами и громким голосом». Мехмед, собиравший прозвища, словно медали за кампании: «Гроза войны», «Могучий победоносный владыка земли и моря», «Повелитель ромеев и всей Земли», «Завоеватель мира», временами с трудом мог ходить. Страдая от подагры и нездоровой полноты, он скрылся от людских глаз во дворце Топкапи. Человек, называемый Западом «кровопийцей» и «вторым Нероном», приобрел весьма гротескный вид. Французский дипломат Филипп де Коммин утверждал, будто «слышал от тех, кто видел его, он [Мехмед] страдал распуханием ног. Случалось это с ним в начале лета; тогда ноги его увеличивались до размеров человеческого тела, от чего не было никакого средства, но затем это проходило». За стенами дворца Мехмед позволял себе занятия, не подходящие для тирана — садоводство и ремесла; художник Джентиле Беллини, недавно приглашенный из Венеции, создавал для него непристойные фрески. Знаменитый портрет Мехмеда работы Беллини, обрамленный золотой аркой и увенчанный императорскими коронами, позволяет понять некоторые черты неуемной натуры великого турка: Завоеватель мира до последнего дня оставался человеком переменчивым, суеверным и беспокойным.
Мехмед пересек пролив и переправился в Азию 25 апреля для проведения кампании текущего года, но почти сразу свалился от болей в желудке. После нескольких дней тяжких мучений он умер 3 мая 1481 года возле Гебзе, где некогда другому претенденту на роль завоевателя мира, Ганнибалу, пришлось покончить с собой с помощью яда [34] . Смерть султана окутана тайной. Очень вероятно, Мехмед также стал жертвой отравления со стороны своего врача-перса. Несмотря на многочисленные попытки венецианцев убить султана, предпринимавшиеся ими в течение ряда лет, наиболее тяжкое подозрение падает на его сына, Баязида. Закон Мехмеда о братоубийстве, возможно, побудил принца нанести упреждающий удар (оказавшийся успешным) для захвата престола. Отец и сын не были близки — благочестивый Баязид неприязненно относился к неортодоксальным религиозным взглядам Мехмеда: сплетник при одном из итальянских дворов цитировал слова Баязида о том, что «его отец вел себя деспотически и не веровал в пророка Мухаммеда». Тридцать лет спустя Баязида, в свою очередь, отравит его сын, Селим Грозный. Как гласит арабская пословица, «не может быть родственных чувств между царевичами». В Италии новость о смерти Мехмеда встретили с особой радостью. Палили пушки, звонили колокола. В Риме устраивали фейерверки и службы благодарения. Гонец, принесший весть в Венецию, объявил: «Великий орел умер». Даже султан-мамлюк вздохнул с облегчением.
34
Явное недоразумение: Ганнибал воевал с Римом не за мировое господство, а в лучшем случае за власть Карфагена в Западном Средиземноморье.