«Контрас» на глиняных ногах
Шрифт:
– Ты должен был появиться. Я ждала тебя долго, всю жизнь. Было бы ужасно, если бы ты появился, а я тебе не узнала.
– Такое бывает?
– В Москве мы могли встречаться. Где-нибудь в ночном вагоне метро, сидели устало напротив друг друга и не знали, что это мы. Или в толчее, на перекрестке, могли задеть друг друга, толкнуть и, не оглянувшись, побежать дальше. Или могли сидеть рядом на спектакле, в Большом театре, где я слушала «Пиковую даму», или в «Художественном», где смотрела «Три сестры». Могла даже попросить у тебя театральный бинокль, но не знала, что рядом со мной – это ты.
– Как в нашем самолете. Сидели рядом, молча
– Когда ты сел в «Шереметьеве», ты мне не понравился. Почувствовала к тебе раздражение, а потом перестала замечать. Будто в глаза мне вставили какие-то обманные линзы. Не сумела тебя узнать. И только когда приземлились в Манагуа, и эта ужасная бомбежка, и стрельба, и что-то сверху на меня полетело, горящее, страшное, хотело убить, и ты кинулся ко мне, я вдруг увидала твое лицо. Поняла, что это ты. Но ты умчался со своей фотокамерой, а меня увезли. И я снова тебя потеряла. Но уже знала, ты здесь, рядом и рано или поздно появишься…
– А я тебя раньше узнал. Только боялся себе признаться.
– Когда?
– Когда мы прилетели в Шенон и все разбрелись по залу, ты одиноко сидела в кресле. Я пил пиво и вдруг подумал: вот сейчас к тебе подойду, мы выйдем в ночной холод, в неизвестную чужую страну, на мокрое шоссе, по которому удаляется от нас рубиновый огонь машины, и начнем другую жизнь. Поверим друг другу, ни о чем не спрашивая, отказавшись от прежней жизни.
– Правда? Ты так думал? А я не чувствовала. Смотрела на какой-то туристический плакат с каким-то старинным замком.
– Когда летели над Атлантикой, и весь самолет спал, и ты безмятежно спала, я вдруг очнулся от того, что моя рука случайно прикоснулась к твоей. Хотел было убрать, но не сделал этого. Чувствовал тепло твоей спящей руки, чувствовал тебя всю, до самой малой, бьющейся жилки.
– А я не чувствовала, просто спала…
– Когда взлетели над Кубой, внизу была такая бирюза, такая солнечная морская зелень и синь. Твое лицо было окружено этой великолепной синевой. Я восхитился и подумал: ты ведешь меня в мое новое странствие, словно статуя на носу корабля.
– Удивительно, но я не думала о тебе. Просто любовалась утренней Кубой. Вот что значит очи затмило. То ли опоили сонным зельем, то ли ослепили волшебными чарами. Была рядом и не замечала тебя.
– Когда тебя увезли из Манагуа и мы потеряли друг друга, я думал о тебе. В разрушенном соборе, когда слабо качнуло землю и сверху под ноги посыпались стеклышки витража. По дороге в Гуасауле, когда свернул на проселок, а потом поскользнулся и вывихнул плечо. Должно быть, для того, чтобы попасть в Чинандегу и увидеть тебя.
– Значит, кто-то нас с тобою ведет? Кому-то нужно, чтобы мы повстречались?
Тайфун, как огромный страшный венок, пустой в середине, сплетенный из черных сочных жгутов, колючих молний, мокрых обвисших ворохов, косматых, истерзанных туч, угрюмо вращаясь, двигался над океаном и сушей. Не ведая границ, накрывал водяными космами страны и земли. Проносил свистящие вихри над враждебными армиями. Срывал с артиллерийских орудий маскировочные пятнистые сети. Заливал пузырящейся водой глинистые окопы. Закупоривал клейкой жижей дула танковых пушек. Гнул и сминал алюминиевые крылья застывших на полосе самолетов. Здесь же, в больничной палате, на узком ложе, они прижимались друг к другу, среди звона бьющей в стекла воды, среди ослепительных вспышек, от которых глаза Белосельцева счастливо и испуганно вздрагивали, и он замирал, ослепленный ее наготой.
– Я
Белосельцев слушал ее признание, и оно не казалось ему наивным. Эта исповедь была задумана Кем-то, Кто распоряжался его судьбой. Эта ночь предполагалась в его жизни, на ее мучительном изломе, когда израсходованы все душевные силы, исчерпана сама возможность быть и впереди, как безумие, как наказание за какой-то совершенный им грех, вращалась бесконечная карусель бессмысленных войн и пожаров, разоренных городов и селений, катастроф, повторявших одна другую, через которые он шествовал по замкнутому безумному кругу. Она появилась в момент затмения. Взяла за руку, вывела из адского колеса. Из проклятого закопченного кратера с кипящими смоляными котлами, стенающими мучениками – на чистые снега, где какой-то волшебный художник нарисовал цветные деревья, разложил на талых сугробах алые и золотые плоды.
Тайфун удалялся, рассыпая по горизонту злые слепящие вспышки, унося в Кордильеры кипящее небо, раскалывая трезубцами горы, опрокидывая в ущелья пузырящиеся водопады. За окнами стихло. Воздух, растревоженный космической бурей, чуть заметно светился, словно в каждой молекуле сиял крохотный огонек. И в этом светящемся, напоенном свежестью воздухе огромно и волшебно, заслоняя небо прозрачным стеклом, стояла гора. Вулкан Сан-Кристобль сверкал, как поднебесная ваза. От вершины к подножию струились, утекали вглубь, опять проступали таинственные сполохи света. Сквозь прозрачную толщу виднелась горловина, уходившая в недра, теплые, еще не остывшие руды, самоцветные камни, драгоценные прожилки слюды. На склонах, умытые водой, сверкали в ночи бессчетные листья деревьев. Виднелась косуля, лежащая в траве с мокрой искрящейся шерстью. На ветке, похожая на изделие стеклодува, притаилась нахохленная влажная птица. На мокром цветке отсыревший, недвижный сидел голубой мотылек. Белосельцев в своем ясновиденье видел их всех, живущих на священной горе.
– Люблю тебя, – сказала она. – Ты мой любимый, единственный…
И опять его плавно подымало на холм, опускало в жаркий глубокий сумрак, и под стиснутыми дрожащими веками расстилались снега, и в их белизне, яркие и чудесные, нарисованные волшебным художником, возникали разноцветные города, строения неземной красоты, фантастические кровли и башни, каких не бывает на свете, и он шел, не касаясь земли, по безлюдным таинственным улицам, среди чудесных строений, райских садов и светил, и она чуть слышно шептала: