Копенгага
Шрифт:
— Твоя мать меня не пускает, — говорит.
— Правильно, — говорю, — делает, что не пускает. Ты — пьяный.
Он хитро так:
— Я принес картошку, капусту, помидоры, тут бабушка передала.
Я говорю:
— Сам жри свои помидоры.
Что с ним стало тогда! Он задергался. Побежал мешковато вниз. Стал судорожно распахивать окно подъезда. Будто собираясь выброситься. Вытряхнул сумку. И все приговаривал:
— Так я и передам бабушке, так и передам. Вот так и передам…
Бабушка долго ходила и все мирила нас, мирила… Я один раз съездил, повидался. Разговор получился ни о чем. Это была наша последняя встреча. Я его запомнил с большим бронзовым пузом, с тяжелым ключом от гаража на груди, в закатанных по колено военных штанах и сандалиях.
Бабушка рассказала, что он все бизнес какой-то начинал. Ухмыльнулась даже тихонько. Таскал со свалки двери машин, правил вмятины и толкал на рынке. Потом вулканизация, покраска,
Дальше — хуже. Он стал пить всякую дрянь, спирт, брагу, он спивался, спивался и спился окончательно. Бабка его у себя держала. Приходил к ней больной, как кот изможденный. Она его отмывала, поила супом. Он трясся, блевал, заваливался в койку, а спать не мог, его трясло. Они с дедом ему бальзам Биттнера давали по ложке, тогда его как-то отпускало. Недели две-три держался, потом срывался, уходил… И начинал все по новой. К тому времени он потерял всякую работу; кое-как тянули лямку вчетвером, он, его баба, ее дети. Бабушка сказала, что под конец было совсем плохо, так плохо, слов нет; какие-то бомжи со свалки у него там жили, какая-то гоп-компания, все ходили, побирались, воровали, лазили по огородам — жуть! Он приходил к ней реже и реже; пытался завязать, спрятаться, залечь у нее. Просил, чтоб не отпускала его; просил, чтобы привязала. Это уже было безумием. Начинал метаться, спрашивать, где я, хотел со мной повидаться напоследок. Она говорила, что я уехал в Россию, на родину дедушки, учить детей русскому языку и литературе, плела, что на ум приходило, лишь бы он успокоился… Он уходил.
Последний раз он как-то совсем успокоился, ушел, потом нашли его: по пояс голый, с ключом от гаража на груди, с пустой бутылкой водки, в сбитых сандалиях, он лежал под яблоней, которую только что покрасил, в том саду, где когда-то в коляске спал я.
Никогда не знаешь, в какое время суток выходишь. Окна нет, часов нет — прикидываешь на глазок. По котлу определяешь. Каждый час просыпаешься. Стаж — семь лет сторожем в двух местах. Забыл, что такое сон без задних ног. Да и травка уже не держит. А без нее вообще сна нет. Потом с этим индусом связался. Еще тот перекати-поле. С ним совмещение ночи и дня завершилось. Теперь выйдешь ночью — изумляешься. Выйдешь днем — опять изумляешься. Все одно. Дождь. Сумрак. Тоска до костей проедает. По-быстрому до сарая и обратно. Только елки меня и видели. Раз в неделю. Зола теперь единственный повод выйти из замка. До этого целый месяц еще два дома отапливал. Кормил котов и чертову черепашку. Неблагодарная тварь.
Ивонна и Басиру попросили присмотреть за домом. Черепашку им подарил какой-то непальский мальчик. Она там что-то у них символизирует. Для нее был специальный корм оставлен; он лип к пальцам… Кормить ее надо было раз в сутки. Руки пахли кормом постоянно.
Дом Басиру и Ивонны выстроен из бывшей конюшни, чувствуется в нем какая-то изворотливость человеческого ума; надуваешь воображением комнаты, наполняешь их теплотой домостроя, стараясь не замечать каменного пола, сводчатого потолка, низких подвальных окошек, бревенчатых колонн. Четыре комнаты — одна к другой. Как стойла. Рядком. Две по обе стороны прохода. И черный выход есть. Сквозной дом. Холодный. Топить надо.
Уехали на фестиваль этнического искусства, куда-то в Индию. Они тут все стремятся в Индию. Аборигены из Индии бегут в Европу, потому как у них там даже крысы живут лучше, чем люди, а эти, любители экзотики, наоборот,
43
Кора — струнный щипковый инструмент, распространенный в Западной Африке.
— Это такая маленькая деревушка в Дании, — скажет он, настраивая струны коры. — В Европе, — скажет он, не глядя в зал.
— Почти на самом севере, — он будет говорить с типичной для африканца застенчивостью. — Там холодно, там все время идут дожди. Но Басиру и его кора живут в маленькой деревушке, которая называется Хускего. Там, в Хускего, живут свободные люди. Они свободны от законов, обязательств и предрассудков. Себя они называют по-разному. Кто себя называет хиппи, кто буддистом, кто анархистом, кто растаманом… То, что они зовутся по-разному, не меняет сути, потому что суть одна. А именно — все они ценят свободу… Поэтому они выбрали для себя не комфорт квартиры в грязном шумном городе, а деревянный, сколоченный из мусора домик или вагончик… Они выбрали сто квадратных метров свободы, вместо тысячи километров индустриального рабства! Они выбрали искусство и дух! Они выбрали Землю и стали ninjos del mondo! Следующая песня посвящается им…
Уехали они на месяц. Поздний октябрь. Дожди. За месяц все отсыреет. Но топить было просто. Забросил угля. Закрыл. И забыл до конца дня. Вечером пришел, еще несколько совков забросил, и до утра…
Дом Люкке топить было невозможно. Там была просто игрушечная печь. Для грандиозного стеклянного дома это просто смешно. Однако это был настоящий дом. Такой дачный стеклянный дворец. У нас таких в Пирита несколько. Все строили эстетствующие бюрократы, хапнувшие, когда можно было хапнуть и не сыграть при этом в ящик или за решетку. Ее дом я топил брикетом, потому как дров у нее не было, а уголь та печь не тянула. Не понимаю, как она там живет. Странная тетка. Она усыпила свою овчарку, чтобы ей разрешили жить в Хускего. Ведь в Хускего нельзя с собаками. Только чау мистера Клауса получил разрешение на проживание в Хускего. Только потому, что чау из Китая, а там едят собак. Поэтому пес Клауса, Русти, получил своего рода убежище в Хускего. А овчарок не жрут в Китае. Эти спортивные немецкие собаки работали в лагерях у немцев. Это тренированная для нападения на человека собака, которой нет и не будет места в Хускего. Люкке очень хотелось жить в Хускего. Она продала свой дом в городе и купила этот оранжерейный. Она уже почти въехала. Но ей сказали, что она может тут жить только без собаки. И тогда она нашла единственное решение. Она усыпила свою собаку.
Когда я об этом узнал, я стал на нее смотреть совсем другими глазами. Когда же я узнал, что у нее два сына, тамильца, которых она привезла из Шри-Ланки, усыновила, все чин чинарем, я понял, что она просто сумасшедшая. От тоски с жиру бесится.
Старая. Работает с кофе пополам в какой-то социологической конторе, продавая вычерченные диаграммы взлетов и падений экономики различных предприятий. Она безобразна. Придурковата. Одевается странно. Любит шляпки с перьями или цветами, шляпы с полями, веера, шали и броши. Полная безвкусица. Свой стиль она называет «меланж», произносит это слово в нос и старается при этом так, что хочется высморкаться.
За глаза мы зовем ее Свиньей.
Топил ее дом для видимости. Приходил, забрасывал брикет, скручивал джоинт, готовил себе кофе, выпивал его с косяком и, как только печь гасла, не успев разгореться, уходил обратно в замок с чувством наметившейся изжоги. Уходил как навсегда.
— Все! — говорил я. — End ofstory!
Даже не заглядывал внутрь. Потому что знал — там ничего не сгорело. Тлело-тлело и благополучно умирало. На следующий день приду и запалю опять. Плевать!