Копенгага
Шрифт:
Стол туда, табуретки сюда, зеркало направо, велосипедные колеса налево! Это было похоже на санинспекцию или Французскую революцию (Франция у меня всегда ассоциировалась с подвалом и всяким старьем). Мы торопились. Должны были подъехать машины. Ждали их со дня на день. Будто войска. В подвале всегда было мало света. Мало света — это слабо сказано. Все это было как-то судорожно, спешно, впотьмах, на ощупь. Как в историях с подменой младенца. Было и блуждание коридорами в болезненном бреду; было и столкновение лбами в самых неожиданных местах и позах; была неловкость, спотыкание, ушибы о косяки, прищемленный палец. Запах усугублял. Неспособность старика принять решение, куда выносить — на свалку или все-таки в сарай, бесила. Про себя проклинал его, когда нес ему показать очередную табуретку, чтобы он сказал свое последнее слово, что с ней делать.
Слава богу, система запустилась (старик сказал, что если бы она не заработала, кто-то
Как только у меня появились их диски, замок превратился в кузницу кошмаров. Копал уголь, дымил травой Клауса и воображал себя мифологическим кузнецом, который выковывает кошмары для всех гадов этого мира.
О, если одному гаду стало тошно на душе из-за того, что я тут такое пекло устроил, то мне уже хорошо!
Очень часто я размышлял: будь у меня на самом деле такая сказочная, такая фантастическая возможность — насылать кошмары, то с кого бы я начал?.. и что бы такое я пожелал тому увидеть?..
Я мог об этом думать часами!
Спину ломит. Ноги гудят. Руки трясутся. Валюсь на топчан. Заворачиваюсь в ватник. Ногами сбрасываю сапоги. Закрываю глаза…
Аня была маленьким чудом в театральном кружке, куда меня отвела мать. В Дом культуры напротив. Когда болел, я доставал мой бинокль и смотрел, как идет репетиция. С видом балерины Аня гуляла по сцене. В то же время у меня за стенкой рокотала гроза. Я старался сделать все возможное, чтобы как можно меньше оставаться дома и как можно чаще бывать с ней. Она жила на параллельной улице, которая называлась Кунгла.
Мы ходили в школу пешком. Ждал у ее дома, она выходила, мы шли. Или встречались на перекрестке. У меня портфель темно-синий с мухомором, у нее — рыжий, с маленькой божьей коровкой на зеленом-зеленом листе. Одеты мы были в темносинюю школьную форму, фуражек не носили. Потом у нее был кремовый плащик, который взрослил ее, большой веселый бант, косички золотых волос. Она уже тогда знала почти весь английский. И прочитала сто книг! Так докладывал я восторженно маме. Мы ходили в школу пешком вдоль трамвайной линии, и она меня спрашивала, знаю ли я, почему моя улица называется Kalevi и что это значит? Я говорил, что не знаю, и она объясняла… Мы шли мимо завода, подходили к большим окнам зала, где играли музыканты, и Аня спрашивала, знаю ли я, почему улица, на которой она живет, называется Кунгла и что это значит? Я не знал, и она объясняла. Шли дальше, останавливались у переезда, ждали возле машин. Она показывала на знак стоянки и спрашивала, знаю ли я, что он значит? Я не знал, заглядывал в машины, находил маленькие часики, смотрел время, говорил, что у нас еще вагон времени, — просто хотел показать свою взрослость, что я что-то знаю. Шли дальше — она произносила английские слова, спрашивала, знаю ли я то или другое слово, я признавался, что не знал, она переводила, переводила, словно читала словарь. Мы доходили до моста, по которому она так ни разу и не прошла; она говорила, что мост слишком старый и вряд ли надежный.
Надежность — это то, что ей требовалось уже тогда, в раннем детстве. Гарантии, стабильность и человек, на которого можно опереться. Человек, с которым можно строить семью. Человек, который будет обеспечивать семью, который… и так далее, и тому подобное. Как ее отец!
Ее отец, Дмитрий Иванович, руководитель кружка, был намного старше моего; степенный, солидный, но без надутой важности. Была строгость, была мысль в лице; мысль, усиленная толстыми линзами старомодных черепаховых очков. Сорванный хриплый голос. Морщинистость, седина, крупные уши, складки на шее, которые довершали его образ и превращали в моем воображении в мудрого мага. Он строил свою жизнь, как архитектор, и в результате построил очень интересный мир порядка, покоя и гармонии (для меня совершенство этого мира начиналось с Ани: она была идеальна — я был влюблен, я был одержим, я думал только о ней!); в их доме я был изумленным гостем, почти инопланетянином. Я не догадывался, на чем это все держится. И как удается всем предметам излучать столько покоя… не понимал, что все это выстраивалось из простых вещей, которые знали свое место, а не пропадали невесть где. Я с трепетом входил в их светлую маленькую квартиру. От волнения у меня увлажнялись ладони, когда я подходил к их двери, когда приподнимался на цыпочки, чтобы дотянуться до звонка. У них был необыкновенно мелодичный звонок. У них на двери была медная табличка с именем Winther — это было имя тех, кто проживал в этой квартире до них.
Дмитрию Ивановичу было так мало дела до всего, что происходило вокруг, что он даже
У них был необыкновенно сладкий запах в комнатах. Дмитрий Иванович курил трубку, в его комнате были двери на балкончик, на котором росли в горшочках цветы. В комнате моего отца тоже были двери, тоже был балкончик, и тоже были цветы — но все было иначе. В нашем доме чувствовалось устрашающе грозное присутствие чего-то дикого, словно сквозь нашу квартиру бежал бурный горный поток, который мог разнести в щепки шкаф, побить посуду, наставить синяков. В их доме всюду чувствовалось душевное тепло. Пианино, раздвижной столик, цветной телевизор, который меня моментально пленил: я часто просился к ним смотреть В мире животных и Клуб кинопутешественников по цветному телевизору — великолепный предлог!
Все это было помешательство, и оно длилось годами… Странность моих чувств к Ане заключалась хотя бы в том, что я долго верил, будто она не просто девочка, а маленькая фея, некое сказочное существо. Я верил, что она постоянно подглядывает за мной, даже в тетрадь из-за моего плеча, когда я делал уроки, и я старался, чтоб все было безупречно, не ругался матом, не плевался, ощущая бдительное присутствие феи подле себя… Я верил, что ее предназначение — творить чудеса, удивлять, появляться в снах, исполнять желания хороших людей, что ее m'etier [44] — творить какое-то волшебство. Даже если она это и скрывает, даже если она этого и сама не знает, то со временем непременно разовьет в себе какие-то необыкновенные качества и станет такой же, как и прочие феи. Так я считал. А потом я с кем-нибудь сталкивался, убегал от какой-нибудь кодлы по крышам гаражей, и снова до исступления хотел быть страшным, сильным и наглым. Наверное, этот изъян повлек сильное искривление моей судьбы.
44
M'etier (фр.) — профессия, ремесло.
Обостренные до бессонницы чувства были нужны затем, чтобы заглушить ужас, который властвовал надо мной. Был необходим какой-то анестетик… Измученная изнанка требовала чего-то… помертвевшая от страха кожа жаждала нежности…
Я смотрел на них — Дмитрий Иванович, Аня, ее важная мама (пестрые птицы на темном шелковом платье; три крупных кольца на музыкальных пальцах; темно-красный лак, тяжелые бусы) — и чувствовал себя маленьким бесом, который закрался змеенышем в этот рай.
Их семья мне казалась образцом, который я долго и отчаянно искал (я перебрал много семей, и в каждой было что-нибудь гаденькое, запашок затхлости, неряшливость, раздражительность, подтяжки, которыми били, стоптанные до дыр тапки, какая-нибудь роковая мелочь — ссора бабушки с дедушкой, которую я случайно подсмотрел, — из-за такой мелочи лопался мыльный пузырь иллюзии, и я не верил, не верил, не верил, ни во что на свете не верил!). Семья Ани была почти противоестественно идеальной, и долго противостоять хаосу, который надвигался, наваливался, не могла; распад входил в их дом каждый раз, когда в него входил я; мир уродливый рассматривал мир красоты моими наивными глазами. И он начал потихоньку давать трещины…
Так оно примерно и было… или мне думается, что так было…
А может быть, это все безумие… глюки… и все было иначе… я просто придумал… любовь, гармонию… все это сказка, пустая мечта…
Но я любил ее — пусть заблуждался, пусть выдумал ее себе — но любил-то я ее по-настоящему!
Может, этот уголь, бойлер, холод и убогость этого замка — все это как раз и есть теперь то, что когда-то для меня было любовью. Только теперь это выражается в кубических метрах воды. Некий бизарный кубизм, который восполняет мне любовь; по-своему замещает ее, как методоном заменяют героин.
Он умер, и его смерть нас сблизила еще сильнее.
Теперь я допускаю, что ее встречные чувства — то, как она прижалась ко мне, там, за шторой, — это могло быть от отчаяния. Чтобы заместить отца мной или чем-то, что она хотела во мне видеть. Не знаю… Если так, то там оставались зияния…
Что бы то ни было, это было таинственно и прекрасно.
И это не повторится никогда — во всяком случае не повторилось до сих пор… Мне кажется, что я это уже тогда сознавал: неповторимость тех переживаний… Будто прошел сквозь двери, которые навсегда остались за спиной, и чтобы пройти сквозь них снова, надо заново родиться. Есть сны, которые возвращаются, а есть те, что вспыхнут раз, озарят всего изнутри и — уйдя навсегда — в душе оставят и радость, и грусть, и смутное припоминание того, что ты когда-то прежде знал и этот день, и этот наклон головы; и велосипед катил в конце залитой солнцем улицы, посверкивая спицами, и бархатная тень кралась, наступая на пятки, и вскрикнувшая ласточка, стремительно разрезав надвое небо, ты уже тогда знал: запомнится навсегда, но больше не пролетит с тем же криком над головой.