Кордес не умрет
Шрифт:
Так прошло шесть дней.
Мы заключали друг друга в объятья каждый раз, когда для этого подвертывался подходящий случай. По ночам лежали, тесно прижавшись друг к другу, и забывали обо всем: о войне, о морали, о целом мире.
Дважды сирена, возвещавшая воздушную тревогу, возвращала нас к действительности, и Кордес вынужден был, спрыгивая с моей кровати, красться в свою комнату, а уже оттуда, словно не окончательно проснувшись, спускался в погреб…
Из коридора, ведущего в комнаты, донеслись голоса; можно было услышать быстрые шаги, как будто что-то случилось.
Все снова затихло вокруг нас. Я достаю сигарету из пачки, которую мне протянул, не говоря ни слова, Деган. Он ободряюще кивает, и я продолжаю.
В то время мой отец был поглощен процессом против нескольких иностранных рабочих. Они, должно быть, от голода, воровали кур, и новый молодой прокурор настаивал на смертном приговоре. Мой отец, будучи защитником, всеми силами старался смягчить наказание. Он был тогда отрешен от мира, погружен в дела, и почувствовал себя по-настоящему счастливым, когда у нас появился Кордес, с которым он мог исполнять Баха и Вивальди. О нашей тайне он не знал ничего.
Однажды, поглядев на меня поверх очков, он изрек, что я стала в последнее время что-то уж очень бледной.
— Неплохо бы попить апельсиновый сок, несколько недель поесть овсяную кашу со сливками, но у нас есть только отруби, еще могу предложить клейкий черный хлеб и сок репы… Проклятые времена!
Кордес каждое утро где-то пропадал. Я не знала, что он делал и где он был. На седьмой день его вызвали в Берлин. Он обещал вернуться через пару дней, но отсутствовал целых пять недель. Я, по настоянию отца, упаковала его чемодан, который мы вместо с тетей Юлией доставили на вокзал и переслали по указанному адресу в Дрезден, куда Кордес поехал после Берлина.
Я написала ему три письма. У меня не было никакой возможности, живя в маленьком городке, да еще под надзором отца, получить ответ по почте, а просить Кордеса посылать мне письма на адрес какой-либо подруги я не решилась.
Наконец я получила от него открытку, адресованную отцу. Курт сообщал, что в середине декабря у него снова будут дела в нашем городе, и спрашивал, сможет ли он в течение восьми — десяти дней рассчитывать на гостеприимство в нашем доме.
«Привет вашим обеим фроляйн — уважаемым сестре и дочери. Хайль Гитлер!»
Подпись была весьма выразительна и своеобразна.
На мое счастье, я получила известие вовремя, так как на следующий день по почте пришло уведомление о призыве на женскую трудовую повинность. Двенадцатого декабря я должна была уже быть в трудовом лагере — в Баварском лесу.
Наутро, вставая с постели, я почувствовала себя скверно. Когда же я получила указанное уведомление, мне стало совсем плохо, и я чуть не упала; с трудом добралась до одного из наших роскошных стульев, села на него и немного отдохнула.
Тетя Юлия как раз в это время вошла в комнату и запричитала:
— Ты совсем раскисла. Наверное, надо будет обратиться к доктору Нётлингу, кто знает,
И так далее в том же духе.
Я не пошла к доктору Нётлингу, а обратилась к женщине-врачу, которая вела врачебную практику в другом конце города. Она меня совершенно не знала.
После утреннего несчастного случая я со страхом подумала — нет, не о глистах, а о совсем другой «болезни».
Короче, насколько я усвоила из школьных лекций по биологии и из разговоров подруг, нечто подобное происходит, когда у девушки будет ребенок.
Врач была маленькой, мягкой, седовласой и тихой. Она носила очки с толстенными стеклами. Ее руки были холодными и осторожными. Результаты освидетельствования оказались именно такими, каких я опасалась.
— Да, милая девушка, — сказала она и взглянула из-под очков серьезно, но дружелюбно. — Да, здесь все ясно: у вас будет ребенок.
Ну, вот… Дальнейшее, собственно, не так уж интересно. У меня возникла было мысль о самоубийстве, возникла сразу же, но я от нее отказалась и ни с кем пока не говорила о своем состоянии. На следующее утро с помощью подруги-телефонистки на почте заказала телефонный разговор. Я объяснила изумленной девушке, что речь пойдет о важных для нашей семьи делах, что из дому я не звоню потому, что в обычном в то время трехминутном разговоре ничего не могу сказать. Мне требуется по крайней мере час.
Мне повезло. Отозвался чужой мужской голос, а затем я услышала голос Кордеса.
— Ты должен приехать, любимый! — сказала я в шуршащую, щелкающую даль. — У меня… у нас… у меня будет ребенок!
— Нет… Ты уверена? — Пауза. — Ты была у врача?
— Сегодня утром, — кричала я. Я была разочарована, но это было глупо: что он еще мог сказать?
— Я должен уехать в середине декабря, — сказал он.
— А еще я обязана двенадцатого декабря явиться на трудовую повинность — в лагерь.
— Проклятье! — воскликнул он. — Это сумасшествие, Бетинхен! Сообщи о своем положении — и ты сможешь, само собой разумеется, получить отсрочку, а то и вообще не являться… Твой отец уже знает?
— Нет!
— А тетя Юлия?
— Нет! Нет! — закричала я, и внезапные горькие слезы потекли по лицу… — Никто не знает!
Опять небольшая пауза.
— Минуточку! Минуточку, Бетина. Я у аппарата, — ответил Кордес. Он с кем-то говорил. Я ждала.
Чужой женский голос:
— Будете еще говорить?
— Да, — ответили мы одновременно, Кордес и я.
— Я приеду завтра вечером, Бетинхен, — сказал он. — Но в моем распоряжении, к сожалению, всего один день… Мы поговорим с твоим отцом, да? Будь здорова!
Деган незаметно поглядывает на часы. Он целую вечность сидел, не шелохнувшись, и слушал мой рассказ.
— Я сейчас закончу, герр доктор, — говорю я, чувствуя, что отклонилась далеко в сторону от темы нашего разговора. Но что я могу поделать с нахлынувшим на меня потоком воспоминаний?
Так бывает, когда обрывки сегодняшней и вчерашней жизни перемешиваются в сознании с давно пережитым и высвечивают их новым светом. Удивительно, с какою точностью я все восстановила. Странно, но это так: несущественные мелочи, мельчайшие подробности жили во мне все это время, отложившись в кладовых моей памяти.