Корень нации. Записки русофила
Шрифт:
Теперь мы с Черноволом намечаем программу борьбы здесь, в Дубравлаге. Мы решили, переговорив с другими политзэками, бороться не бесконечно, а 100 дней, период второго пришествия к власти во Франции Наполеона. 100 дней отказываться от принудительного труда, от стрижки наголо, от ношения унизительной нашивки на бушлате, от хождения строем и уж тем более от политзанятий. В результате долгих обсуждений наметили дату 21 апреля, чтобы всем во всех зонах одновременно ВСТАТЬ НА СТАТУС, т. е. зачислить себя на статус политзаключенного явочным порядком.
Вскоре в нашу тихую зону в Барашево привезли Паруйра Айрикяна – видного национального деятеля Армении. Айрикян, подобно мне и Черноволу, тоже сидел второй срок. В общем, совместили трех зубров, с точки зрения администрации. Паруйр обладал общительным характером, был безупречно честным и чистым человеком, несгибаемым борцом за национальное достоинство своего народа. Считаясь антисоветчиком, он был скорее противником турецкого экспансионизма, и уж совсем не было в нем русофобии. Черновол-то свою москвофобию прятал от меня, я это чувствовал, а Паруйр с увлечением читал Достоевского и вообще дружески относился к русским. Он легко заводил контакт с надзирателями, те ему доверяли, и уже к новому 1977 году у нас появились продукты. Сидим, пьем чай с салом и маслом, гужуемся,
А вот мне с другим надзирателем не повезло. Жена на свидании передала мне на всякий случай 25 рублей одной бумажкой, фиолетовая такая, я положил ее в носок между пальцами. При обыске после свидания контролер (как стали изящно именовать надзирателей) бумажку эту, конечно, обнаружил. Я сразу предложил ему взять ее себе, а мне принести только пару пачек чая (т. е. 48 х 2 = 96 копеек). Он промолчал, взял деньги себе. Потом прошло недели две, ребята говорят: «Напомни уговор: пусть хоть пару пачек принесет». Я напомнил. Мент мгновенно среагировал: «А я подал рапорт: проносить деньги в зону не положено!» Т. е. он хотел сначала присвоить эти 25 рублей, а когда я попросил хоть чаю на 96 копеек, он испугался «преступной связи с особо опасным государственным преступником». Деньги он сдал по начальству (куда они пошли, не знаю, неужели в Государственный банк?), а мне «за серьезное нарушение режима» оформили 15 суток штрафного изолятора. Наша крошечная зона своего изолятора, конечно, не имела, и меня повезли в ШИЗО на прежнюю 19-ю зону. Как раз в это время Черновол решил в одиночку, задолго до общей даты 21 апреля, встать одному на статус. Т. е. решил взять на себя лично большее время, да заодно и как бы подать пример другим. И вот нас двоих везут в поселок Лесной, на 19-й лагпункт. Ему дали 15 суток за «статус», он не выходил на работу, сорвал нашивку с бушлата и не стриг голову. Хождение строем на нашей микрозоне отсутствовало. Привозят. При поступлении в ШИЗО положен, естественно, шмон, т. е. обыск. Мы обязаны, в частности, снять обувь. Черновол сапоги снимать отказался: «Я – на статусе, я вам помогать обыскивать себя не буду!» Крики и ругань не помогают. Наконец, надзиратель, красный как рак от смущения и недовольства, как слуга господину, стаскивает с Черновола сапоги. Сцена достойна кисти Федотова…
Вскоре после ШИЗО, 28 января 1977 г. меня возвращают на 19-ю зону. С Черновол ом мы встретимся теперь лишь в изоляторе после 21 апреля. Попутно отмечу, что его письмо («ксива»), адресованное в особый лагерь ЖХ 385/10, где сидело много украинцев-рецидивистов, повторников, отклика не имело: его единомышленники с «десятки» требование статуса поддержали, но сами, как это стало называться, на статус не встали. Неформальным лидером 10-й зоны стал мой подельник по первому сроку Эдуард Кузнецов. Все сидевшие там украинцы его слушали. Вдруг прибыл Валентин Мороз, решил, как говорится, взять власть в свои руки: «Вы тихо сидите, надо бунтовать, протестовать, голодать!» Кузнецов придерживался другой линии: на спецу и без того сидеть тяжко, усугублять свое положение забастовками и голодовками – значит, скорее сыграть в ящик. Я описываю это по рассказам других, и если в чем-то не прав, готов не настаивать на своем. Но все, кто приходил со спеца, в один голос именно так изображали тогдашнюю ситуацию на особой зоне (повторяю, это та самая зона, где сидят под замком в полосатой робе и где мы с Кузнецовым в свой первый срок провели семь особо тяжких месяцев). Я не берусь быть арбитром в споре Мороза с Кузнецовым. Наверное, в их ситуации скорее был прав Кузнецов.
В отличие от меня, пробывшего на свободе 6 лет, Кузнецов пробыл на воле где-то полтора года. Он, кстати, и познакомил меня с Мельниковой, точнее, напомнил о ней: летом 1961 года мы с ней чуть-чуть общались. Эдик сел по знаменитому «самолетному делу». Кузнецов был наполовину еврей. Его мать Зинаида Васильевна была русская. В лагере стал христианином, надел крест. Но позже сблизился с сионистами. Те уговорили его совместно бежать в Швецию на малогабаритном самолете, кажется, на 12 мест. На все эти 12 мест они закупили билеты. Самолет был местный, летал в основном в пределах Ленинградской области. Они решили захватить его и быстро-быстро перелететь через Финляндию в Швецию. Не будут же финны его сбивать! Кроме полурусского Кузнецова в «операции» приняли участие еще двое русских: Юра Федоров и Мурженко. Все трое политзэки, только что отсидели свои срока. Мурженко и Федоров, по-моему, окончили суворовское училище, потом создали что-то вроде «Союза борьбы за освобождение народа». Между прочим, Мурженко, отбывая свой первый срок, в составе целой группы совершил побег. Они прорыли подкоп под забором, выползли на ту сторону, но далеко не ушли, к тому же перемерзли (дело было зимой, в морозы). Подкоп рыли из какого-то заброшенного помещения, близко стоявшего к забору. Добавили им всем по 3 года и отправили во Владимирскую тюрьму. Помимо трех бывших зэков, все остальные были евреи, стремившиеся в Израиль. Швеция была для них только промежуточным звеном, а вот для Федорова и Мурженки, не питавших особых чувств к ближневосточному вектору, данная затея была средством уйти на Запад. Юра Федоров на следствии не дал никаких показаний, и его упорство было отмечено солидным сроком – 15 лет. Прокурор в обвинительной речи на процессе в Ленинграде в декабре 1970 года противопоставлял Федорова, Мурженко и даже Кузнецова (которого настойчиво именовал русским) остальным участникам. У тех, дескать, была извинительная причина: национализм, желание слиться со своим народом. А у русских – оголтелый антикоммунизм и ничего более, их надо покарать как можно строже. Кузнецов и Дымшиц (летчик, который должен был сесть за штурвал) были сначала приговорены к смертной казни, но потом им смягчили кару до 15 лет особого режима. Международное еврейство, а также все либеральные круги Запада сумели организовать такую вселенскую поддержку участникам «самолетного дела», такую кампанию в защиту советских евреев, которых бездушный Кремль не пускает на историческую родину, что Советское правительство именно после ленинградского дела Кузнецова – Дымшица и К° смягчило свою прежнюю позицию «не пущать» и разрешило этой беспокойной нации легальный выезд в Израиль. Я не буду вникать в мотивы прежней позиции Кремля, но факт остается фактом: Кремль был опозорен «самолетным делом» в глазах, так сказать, мировой общественности и публично уступил, показав слабость. Вот, дескать, бейте его по-умному, и он уступит.
И кто же виноват в «поражении» Кремля? Юрий Владимирович Андропов. Теперь известно, что органы КГБ с самого начала знали о намеченной советскими евреями операции, с самого
45
Легостаев В. Гебист магнетический // Завтра, 2004, № 8.
46
Семанов С.Н. Андропов. М., 2002. С. 267.
И вот наступил день начала нашего сопротивления на 19-й зоне— 21 апреля 1977 года. Информация о борьбе за статус вышла за пределы Мордовии, и 20 апреля в Страсбурге известный правозащитник Андрей Амальрик, автор книги «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», проводил пикет перед зданием Совета Европы в защиту советских политзаключенных, выступающих за свое человеческое достоинство в лагере. То-то местный чекист вечером 20 апреля шнырял по всей зоне. По его лицу было видно, что он о завтрашней акции информирован.
21 апреля утром мы сорвали со своих бушлатов нашивки с фамилией и номером отряда и бригады и россыпью, вне строя, пошли в столовую. Но самое главное – мы НЕ ВЫШЛИ НА РАБОТУ О, в социалистическом лагере труд, работа – это святое. «Кто не работает, тот не ест». А уж если зэк не работает, тогда… Что с ним делать? В ГУЛАГе бериевских времен или Генриха Ягоды отказ от работы – это был саботаж, контрреволюция. Но на дворе сиял 1977 год, были подписаны Хельсинкские соглашения, партийная номенклатура тянулась к Западу, сама уже обуржуазилась, революционный пыл давно сгинул, уступив место привилегиям и коррупции. Не расстреливать же этих идиотов, помешавшихся на идее? Нас стали сажать в штрафной изолятор. На 5 суток, на 7 суток, иногда – для смеха – на трое суток. Ты выходишь из изолятора, поел в столовой, а через час-другой тебе оформляют новый срок в ШИЗО. Даже не за «отказ от работы», ты не успел «не выйти», а за то, что шел в столовую вне строя или не имел нашивки на бушлате. Еще, скажем, 5 суток, ну и так далее. Позже, конечно, стали давать максимум – 15 суток. Ты проводишь в зоне сутки или несколько часов и получаешь новые 15 суток.
Штрафной изолятор – это маленькая тюрьма, примыкающая к зоне. Т. е. между собственно зоной и ШИЗО есть забор из колючей проволоки, но этот забор не простреливается. Вышки с часовыми вынесены в углы того прямоугольника, внутри которого расположено каменное здание изолятора. В ШИЗО на 19-м было, помнится, камер 8 – 10 и есть еще комната для дежурных. При поступлении в этой комнате оставляют ремень, бушлат и все лишнее, по их понятиям. Например, начальник лагеря Пикулин приказал не пропускать нас в камеру в теплом белье. А ведь зэк всегда перед посадкой в ШИ-30 стремится надеть именно теплое белье. Стены в камере бетонные, пол тоже бетонный, но сверху покрыт, правда, полом из досок. Койка на целый день прикрепляется к стене. Даже летом в камере прохладно, а ночью – по-настоящему холодно. И вот нам велят вместо теплого белья иметь трусы и майку под тонкой хлопчатобумажной робой. Брежнев, как я уже писал, выдавать бушлат зэку на ночь запретил. И вот – не забуду никогда холодные июньские ночи 1977 года – ночью ляжешь на железную койку в своей тоненькой куртке и майке, подложив под голову кулак, и пытаешься заснуть. Уснешь ненадолго и просыпаешься от дикого холода. Всего трясет, как говорится, зуб на зуб не попадает. Делаешь физзарядку, зарядка немного согреет, снова уснешь и снова просыпаешься. И так всю ночь. Днем, конечно, немного теплее, можно, сидя на полу, подремать. Впрочем, надзиратель разбудит: «Спать надо ночью!» Декарт говорил, что «человек – это мыслящий тростник». По своему жизненному опыту скажу, что с тростником этим очень легко разделаться без расстрелов и крови. Надо только лишить его, например, тепла и не оказывать медицинской помощи. В лагере люди «результативно» умирают от не-лечения или от фиктивного лечения.
Не мудрено, что в результате многократных водворений в ШИЗО и холодных ночей в камере, когда надзиратели срывают с заключенного теплое белье, мы с Черноволом и Айрикяном заболели. Поднялась большая температура. Врач перевел меня в другую камеру, где я получил постель, в том числе подушку и одеяло. Стали кое-как лечить, но из ШИЗО, конечно, не выпускали.
В это напряженное время произошел случай на грани мистики. Однажды, когда начальник лагеря Пикулин особенно разъярился, посадив еще нас на хлеб и воду («зачем их кормить, если они не работают?»), я взобрался по стене и, глядя сквозь решетку на удаляющегося «хозяина», мысленно предал его проклятию: «Да будь ты проклят!» Каюсь, с моей стороны это был совершенно нехристианский поступок, человеческая страсть, ненависть к тому, кто мучает, затмила во мне все остальное. И последствия проявились довольно скоро. Меня, уже больного, в постели, посетил Пикулин, совершенно изменившийся. На его лице не было и тени прежней злобы, одна печаль. Он вдруг стал мне говорить о своем, о личном, о том, что недавно серьезно заболела воспалением легких его дочь. Я чуть не вскрикнул: «Я этого не хотел!» Он, наверное, прочел на моем лице раскаяние. И одновременно он чувствовал какую-то незримую связь между своим палачеством и внезапной болезнью дочери. Как мог, я утешал его и выражал искреннее сочувствие. Вот так: проклинаешь одного, а страдает другой, совершенно невинный человек.