Костры Сентегира
Шрифт:
В ее голосе зазвучали чужие нотки, словно она передавала историю с чужих слов.
— Но эта женщина двигалась иначе: не раскачивая бедрами, как большинство их них, не оглядываясь кокетливо. Будто парила, летела над землей вместе со снегом. Так легка и просторна была ее поступь, что юноша начал отставать почти сразу. Но она замедляла шаг, точно подманивая, — и снова уходила, легко вынося вперед маленькую ножку в отороченном мехом башмаке. Двое почти бежали незнакомыми улицами, почти деревенскими — одноэтажные дома, покрашенные будто самим временем, заборы из штакетника с резными навершиями или хитроумно переплетенной ивы, плакучие березы
— Спасибо, до дому вы меня проводили. Не зайдете ли внутрь? Обогреетесь, чаю выпьете, вина согрею ради гостя.
Он послушался, как заворожённый. Без лишних слов — иногда они только мешают.
Горячее вино цвета спелого граната, с запахом корицы и гвоздики, терпкий чай почти того же цвета. Комната с выцветшими гобеленами, старинным оружием, развешанным поверх них, с шаром резной слоновой кости вместо светильника — электричество еле пробивалось насквозь — показалась ему величиной со скорлупу грецкого ореха: так много было книг. Рядами выстроились на стеллажах, угнездились на крышке распахнутого бюро, стопками возлегли на письменный стол и на узкий старомодный диванчик…
Сроду не видал подобного книжного богатства, признался он, хотя в роду были отпетые книжники. Мы бродили в этом море по щиколотку, размыкали застёжки тяжких переплетов, любовались золотыми, киноварными, изумрудного цвета заставками, причудливостью инициалов, отдували шелковую бумагу с гравюр.
— Это всё твои? — спросил он. Не договариваясь, мы стали с ним на «ты».
Я рассмеялась:
— Не в том смысле, какой придают этому твои родичи. Мне их сюда привозят — ничейные, брошенные, пережившие своих людей. Книги, которые умирают.
— Твой голос — что серебро звенящее, как чистая вода, бегущая по ложу из камней, — ответил он. — Ты-то сама какого рода?
— По матери я Стуре. Они все поголовно были букинисты, архивариусы, учителя премудростей. А род Антис ведёт свое начало от кузнецов, воинов и оружейников. Оттого ты библиями любуешься, а на клинки уголком глаза таки поглядываешь. Скажешь, нет?
— Значит, ты угадала моё прозвание и историю?
— Не так уж это и сложно. Угадать и догадаться.
Не только об имени, но и о том, что последует за разговорами. Ибо всё было предопределено с самого начала. Волосы, которые я подколола на висках и распустила по спине, казались ему плащом из золотой пряжи, щёки зарозовели с мороза, губы окрасились вином.
— Ты и в самом деле из аристо, причём с обеих сторон — зачем оговорка насчёт матери? Такое почти инстинктивное чувство собственного достоинства, устоявшееся благородство слов и движений говорят сами за себя.
— Или о том, что я много тебя старше, а опыт мой — не обычный женский, — ответила я. — Тяжелый опыт, что любой другой не по плечу.
Не знал он, кто перед ним, или отстранял от себя неуместное знание?
Мы еще что-то пили, шутя пытались доставать прямо ртом бирюльки со дна плоской чаши, как будто я была гейшей с тех драгоценных гравюр укиё-э, что мы рассматривали. Читали друг другу стихи, на разных языках говорящие об одном и том же, листали старинные рисунки и акварели,
«Роняя лепестки,
Вдруг пролил горсточку воды
Камелии цветок»,
— вдруг шепнули его губы. Очередной раскрашенный лист соскользнул с колен. И мы бросились друг другу в объятия — с отчаянием последнего дня.
— Знаешь, у меня ведь никогда не было женщины, — пробормотал он.
— А у меня — юноши, — отозвалась я.
И это было чистой правдой, которой не было дела до десятков, сотен, тысяч моих мужчин. Только сейчас, когда мы, не разъединяя рук и губ, пали на ковёр и запутались в одежде друг друга, он испугался. Однако куда меньше, чем мог, если бы дал себе труд понять истоки моего опыта. Я сдерживалась, как могла, но невинные души и тела — они особенные. В свой первый раз они прорицают глубины.
— В тебе есть нечто первородное, — сказал он под конец, и, думаю, это было правдой. — Я излил в тебя всю муть и грязь, весь ужас, который поднялся из моего нутра, — гордыню и гнев, мрак первой стыдной тяги к женщине, кровь той нечаянной смерти, что легла поперек всех моих путей. Ты понимаешь мои слова?
— Больше, чем ты думаешь, малыш.
— Ты как земля. Всё поглощаешь без возврата.
— Я как вода: смываю любую нечистоту. Принимаю любую форму, оставаясь собой. Я огонь: выжигаю, чтобы возродить.
Так я говорила ему, пока он лежал на мне опустошённый, без мыслей, без желаний, даже не испытав истинного облегчения. Но наши губы уже отыскали новые пути, и они были чисты, как снег, что залеплял окна, опутывал дом сетью, кутал нас обоих в кокон.
В такие часы говоришь совсем не то, что намереваешься, — и не тому, кто должен слышать.
— Знаешь, я ведь человека убил, — неожиданно признался он, прижимаясь ко мне всей дрожью своего тела.
— А я, наверное, сотню. Это тех, чьи имена я запомнила. Тех, кто сумел их назвать.
— Моё имя — в их числе?
Он понял верно. Хотя я вспоминала убитых в горячке первых боёв и следующих за ними поединков, однако после сегодняшнего безумства никто и ничто не осталось прежним. Это было как смерть естества. Оттого ли я не сумела ответить или просто потому, что увидела будущее своей истинной любви, которую неким непонятным образом обменяла на сегодняшнюю жалость? Ибо в любви нет места состраданию.
— Скажи мне, наконец, твоё собственное прозвание, — продолжил он.
— Тебе не будет в нём проку, — ответила я еле слышно: не было никаких сил, мне казалось, что вся она ушла на перемену судьбы моего светлого мальчика.
— Тогда я назову тебя сам. Ты Хрейя. Хрусталь, и радость, и светоч, и хруст снега под ногами ясным утром. Лучший колокол в городе Лэн-Дархан, подобный человеческому голосу.
Хрейя. Такое имя он выкрикнул, когда я приняла его ещё раз. И ещё раз, и ещё — пока он не насытился, а я не получила от этого ребёнка новое дитя. Не спрашивай, как я угадала то, чего не знает с точностью ни одна женщина. Но сбылось.
К концу дня я его отослала: нужно было жить, как прежде. Такой, какой я была всегда.