Козара
Шрифт:
— Я сделаю все, что вы прикажете, — сказал Михайло. Кровь отхлынула у него с лица, и щеки стали белыми. Настало время, когда человеческую голову стали ценить меньше тыквы, вздохнул про себя Михайло и отвел взгляд.
— А твой дом далеко отсюда?
— Мой дом? — удивился Михайло. — Нет у меня больше дома. Сожгли его.
— Когда?
— После восстания. Его сожгли усташи, не знали, что он мой, да и не спрашивали чей. И мать мою схватили, только ей удалось вырваться, все ноги разбила в кровь, пока пробиралась по этим кручам, а дядю
— Он был предатель?
— Да нет. Вышел встречать солдат и заговорил с ними по-немецки, потому что во время первой войны служил в австрийской армии и воевал в Галиции и на Карпатах. По-немецки говорил хорошо, но и его убили.
— Жалко небось тебе дядю-то?
— Что поделаешь, — говорит Михайло. — Значит, уж так ему на роду написано.
— А тебе что написано? — пристает к юноше Муяга, прямо поедом его ест.
— Я почем знаю? — отвечает Михайло.
— Побожись, Михайло, и скажи по правде — предашь ты нас, если партизаны тебе все простят и пообещают награду?
— Побойся бога! Как я могу предать людей, которые меня так хорошо приняли и спасли от смерти? Партизаны меня уже приговорили за то, что я переменил веру, и только и ждут случая, чтобы со мной рассчитаться, как рассчитались они с учителем Татомиром за то, что он в католики подался. Его самолично убил Лазар Бабич, он и за мной охотился, спрашивал у матери, где я, предателем называл. Даже грозил прирезать меня, мать прибежала в лес, разыскала нас и все это мне рассказала, а потом сама велела перейти к усташам. Разве я могу вас предать?
— Не предашь, — говорит фра-Августин. — Но ты должен ежедневно и ежечасно доказывать, что наш и только наш, потому что всегда найдутся люди, которые будут сомневаться в тебе, и их сомнения вполне можно оправдать. Ты ведь раньше исповедовал православную веру, а мы не можем доверять представителям греко-православной церкви. Поэтому не удивляйся, если люди будут приставать к тебе с вопросами, даже если станут придираться и оскорблять, если обидят тебя, ибо многие сомневаются в истинности твоих католических и усташcких убеждений. Что касается меня, пусть это слышит и Муяга — я абсолютно уверен, что в этом отряде нет лучшего усташа, чем Михайло.
— Для меня без усташей жизни нет, — говорит Михайло.
— Посмотрим на тебя сегодня в деле, — цедит Муяга.
— Посмотрим, — говорит и фра-Августин, — сегодня во время наступления Михайло потягается с Асимом Рассыльным и Мате Разносчиком. Ты согласен потягаться с ними, Михайло?
— Согласен, — говорит Михайло.
— С ними плевое дело, — творит Муяга. — Асим слабак, а Мате калека. Ежели ты и взаправду усташ, попробуй потягаться со мной: ей-богу, нет руки, чтоб умела быстрее жечь и верней бить. Таков уж Муяга.
— Это всем известно, — улыбается фра-Августин. — А вот и Асим. За отечество, Асим!
— Всегда готовы! — восклицает Асим.
— Что это Мате отстает?
— Он всегда так ходит, плетется, как недорезанная
— Ты и так счастлив, Асим. Разве нет?
— Счастье, святой отец, что рассохшийся бочонок: сверху вливаешь, снизу выливается и никогда не бывает полным.
— Ты в Риме был, Асим. Чего тебе еще надо?
— В Риме я был, это правда, когда Дидо Кватерник показывал нас папе, и благодарю бога, потому что не будь вас, я бы и по сей день голодал, как голодал всю свою жизнь. Намучился, братцы мои, как скотина, дети один за другим, а жалованье крохотное, как пуговка…
— Теперь тебе неплохо живется, — говорит фра-Августин. — Мы дали тебе и одежду, и обувь, и новую квартиру.
— Все получил, — говорит Асим Рассыльный. — Получил по списку все сполна, что мне, как усташу, полагается, и Рим видел, когда возил нас Дидо к святейшему папе. За все это мне надо благодарить вас, преподобие. Потому что, если бы не вы, Асим и ныне ходил бы с голой задницей и остался бы тем, чем был: босяком, мимо которого люди проходят, как мимо…
— Спой-ка лучше, Асим, эту твою песню про ножичек…
Кисло улыбнувшись, Асим Рассыльный безголосо затянул, завыл, словно собака:
Эх, мой ножичек, а ножны в крови. Эх, да сербам по печенкам полосни…Асим поет, а фра-Августин спрашивает:
— А скажи, сын мой, сколько сербов ты сам зарезал? Сотня будет?
— Какая там сотня! — возмущается Асим. — Сотню я только в Баичевых ямах прикончил.
— А кто больше, ты или Мате?
— Клянусь аллахом, что я, — Асиму очень хочется, чтобы ему поверили. — Куда Мате против меня: пока он одного подобьет, я тем временем пару свалю. Не хвастаюсь, аллах свидетель.
— А что ты сделал с Рафаэлем?
— Да отдубасил его малость, но не убил. Если б он мне попался под руку сразу, когда я сошел с карусели, прирезал бы на месте, как цыпленка, а после я уже поохладел и только надавал ему по башке, по спине, по заду. Пусть проходимец навсегда запомнит: нечего о своей шкуре думать, если на карусели полно людей, да еще и дети.
— А кто из вас больше перепугался, ты или Мате?
— Да обоим паршиво было, клянусь аллахом. Да вот и Мате. Пусть сам скажет.
— Мате, струхнул-таки вчера на карусели?
— Черта лысого, — говорит Мате. — Нисколько.
— Разве ты не кричал?
— Нет, — говорит важно Мате. — Никому я не кричал.
Мне только надоело крутиться на этой вертушке. Думал, обалдею.
— А самолета не испугался?
— Клянусь хлебом насущным, нет, — стоял на своем Мате. — Это вонючки, а не самолеты. Вот немецкие «щуки» — это самолеты. Трах! Трах! Это настоящие самолеты.