Козара
Шрифт:
— Товарищи! — говорит Шоша, обращаясь к роте, а о дезертирах ни слова.
Тот ли это Шоша, заместитель командира Второго краинского партизанского отряда имени Младена Стояновича, который пишет приказ о нападении на окруженный Приедор:
«Учитывая, что наши войска впервые занимают город с преобладающим мусульманским населением, предупреждаем всех ответственных товарищей, начиная от командиров и политических комиссаров батальонов и вплоть до командиров отделений, а также всех сознательных бойцов как старшего поколения, так и молодежь, что они должны вести себя надлежащим образом
— Товарищи! — говорит Шоша, обращаясь к роте, а о дезертирах ни слова.
Тот ли это Шоша — нос с горбинкой, взгляд острый, походка стремительная, который как-то после атаки решает: «Лазар будет командиром, а Иван — комиссаром!» Лазар ходит в меховой шапке с кистью, на шапке пятиконечная звезда и маленький полосатый сербский флажок. Раньше он еще носил патронташ, набитый пулями, но потом снял. Шоша подходит к нему и говорит довольно резко: «Шапку можешь носить, а флажок и кисть сними. Оставь только звезду. Партизан носит пятиконечную звезду, а кто он по национальности — неважно». Чтобы Шоша не сомневался, Лазар тут же срывает с шапки кисть и трехцветный флажок и уже прикидывает, не заменить ли шапку кожаной фуражкой, какие до войны носили лешлянские шахтеры и которые все больше входили в моду среди партизан.
— Товарищи! — говорит Шоша, обращаясь к роте, но о дезертирах ни слова. Голос его сегодня какой-то иной, мягче и добрей, чем прежде. В голосе чувствуется усталость. Он закончил свою речь, а о дезертирах так и не сказал ни слова. И велел Лазару скомандовать «вольно».
— Рота, вольно! — скомандовал Лазар, счастливый, что Шоша не упомянул о дезертирах.
— Пошли, обойдем позиции, — говорит Шоша дружески. В его тоне нет ни раздражения, ни укора.
Лазар подтянул ремень, поправил бинокль (ох, и любил же он бинокли, всякие там ремни и ремешки!), извинился, что небрит. В последнее время совсем некогда бриться.
Но Шора спросил:
— Згонянина похоронили?
— Да, в роще, — ответил Лазар.
И Шоша заговорил о дезертирах. Он умышленно не упомянул о них перед бойцами, чтобы не вызвать злость и раздражение. Это очень тяжело, больно и неприятно. Сказал, что вынужден был стрелять в Згонянина. Потом спросил, каков он был как боец.
— Ничем особо не выделялся, — сказал Лазар.
— Не выделялся, но и слабаком не был.
— Не выделялся, — повторил Лазар, потому что ничего иного не мог сказать.
— Объясни он все по-другому, я бы не стрелял, — вздохнул Шоша с грустью. — Первый раз я стреляю в человека.
— Стрелял и раньше, в боях, — возразил Лазар.
— Это совсем другое. Во время боя все стреляют, и никто не знает, чья пуля в кого угодит. Тогда стреляешь по врагам, а я убил своего.
— И я бы его убил, если бы рядом случился, — сказал Лазар и раскаялся, ведь тем самым он напомнил Шоше о своем отсутствии: оставил роту без особых на то серьезных причин, как будто не мог послать в тыл кого-нибудь
Но Шоша не спрашивал, почему он так сделал. Его лицо выражало страдание. Резко обозначились скулы, зубы крепко сжаты. Бледный, осунувшийся, с покрасневшими от недосыпания глазами, он казался разбитым и усталым, будто возвращался с кладбища, похоронив брата.
Женщины появились на позициях неожиданно. Нагрянули среди бела дня, едва Шоша успел уйти. Выбегали из леса, из-за кустов, выскакивали из оврагов. Толпой мчались в зарослях, как охотники, травящие зверя. Они неслись по лугам, кукурузным и овсяным полям, по склонам и долинам от Погледжева до Патрии, до Виса, до Долов.
Сначала он услышал их крик. Глухое, сдержанное урчание разозленной собаки. Безостановочный поток гнева, который ничем не в силах было удержать.
Он глядел и не верил глазам: мужчин словно бы совсем не было. Женщины в шалях, девушки в белых косынках и черных безрукавках — и хоть бы один мужчина! На него двигалась целая армия девушек и женщин. Сосчитать их было невозможно. Они почти бежали сплошной толпой, обгоняли друг друга; спотыкались и падали, но тут же поднимались и рвались вперед еще быстрее и неистовей. Винтовок не было. На плечах сверкали топоры, белели рогатины и колья. Видно, многие на ходу срубали молоденькие буки и дубки, превращая их в оружие.
Но больше всего было топоров. Наверное, каждая третья несла топор на длинном топорище. Женщины поднимали топоры, и металл вспыхивал над их головами. Те, что шли с кольями, были похожи на древних воинов. Заостренные вверху колья напоминали копья. Они были тяжелые, сучковатые. При известной сноровке и силе в руках с этим оружием можно было идти и на медведя.
Никто не произносил ни слова. Лавина женщин приближалась стремительно, вой, стоны и плач угрожающе усиливались. И все же этот шум состоял, вероятно, из отдельных человеческих слов — отрывочных, скупых. Но их нельзя было разобрать. Слова были лишними.
Зачем говорить? Что сказать?
Дни, проведенные в лесу, под ливнями и бомбежкой, без крова, без очага, без хлеба, — разве эти дни не говорят сами за себя? Бессонные ночи, плач детей, вздохи и стоны обессилевших стариков и убитых горем матерей, причитания над умершими, которых хоронили в наскоро выкопанных могилах, а то и просто оставляли под открытым небом, — разве этим не все сказано?
— А ведь они хотят атаковать вражеские окопы, — почти испугавшись, сказал он, потому что толпа женщин была уже совсем рядом. Но почему днем? Почему не могут подождать ночи? Ведь их всех перебьют.
Он видел их лица, пылающие и бледные. Видел яростные, гневные, горящие глаза. Но явственнее всего он видел топоры и колья, поднятые вверх и устремленные на врага.
— Чего ждете, чума вас заешь? — голос показался ему знакомым, но укор, а может быть, ненависть и презрение, прозвучавшие в этих словах, помешали связать этот голос с какой-то знакомой женщиной. — До каких же пор будете им уступать, горе-вояки?
— Ложись сейчас же, убьют…
— Лучше уж сдохнуть, чем так жить, — отвечала женщина с топором. Она бежала впереди, как командир. — Что нам, сложа руки, что ли, сидеть да смотреть, как нас бомбы крошат да пушки мелют? Сидеть и смотреть, как помирают детишки? А вы бежите да отступаете, ждете, пока злодеи нас всех перережут!