Крамола. Книга 2
Шрифт:
Альбина снова засмеялась и, пустив веретено по полу, обмотала нитью ноги Андрея Николаевича, потянула к себе.
— Мне ни в огне не сгореть, ни в воде не утонуть! Я — вечная!
— Но я не вечен и жизнь прожил, — сказал Андрей Николаевич, чувствуя, как суровая нить режет икры ног. — Не знаю, сколько отпущено, но конец недалеко…
— Далеко, далеко! — пропела Альбина. — Мы с тобой поженимся и детей нарожаем, семерых.
— Все уже было: женитьба, дети…
— Жена твоя тебе не пара!
— Но перед людьми и Богом — жена.
— Она моих детей рожала! — вдруг закричала Альбина и натянула нить. — Моих! Она рожала, а я в муках корчилась! Мне только муки достались! И тебе — муки.
— Я не
Альбинка опустила крылья, и прекратилось течение нити, хотя веретенце все еще жужжало возле ног, набрасывая петли. Андрей Николаевич увидел, что постепенно обрастает белым коконом. Серебристая седая пряжа обволокла его по пояс, а сама юная пряха повзрослела на глазах и стала такой, какой встретилась зимой восемнадцатого года. Вместо рубахи оказался кожушок, полушалок на голове, а лицо серое в предрассветных сумерках, лишь глаза светятся. На пряслице же вместо кудели — вязанка сена, однако нить все равно выбегает из-под пальцев белая и суровая.
— Освобожу тебя от мук, — замерзшими губами проговорила Альбина. — Ты же был червем и ползал по земле. Но пробил час! Я заключу тебя в кокон. А весной ты снова станешь мальчиком. И будет тебе другая доля.
— Не хочу, — вымолвил он. — Потому что все повторится. И волшебство не спасет.
— Я же выпряду тебе другую судьбу!
— Но тебе же известно будущее! — Кокон уже стягивал живот и подползал к груди, нити мешали дышать. — Разве ты не видишь, что все-все на свете повторяется! От деда — к внуку. Я искал себя в детях, а доля моя внуку досталась! Если можешь, освободи его от мук. Ему другую судьбу выпряди.
— Не могу, — сказала Альбина. — Не властна… Мало знать будущее, и чар моих для этого мало. Изменить долю только любви по силам. И потому власть моя лишь над твоей жизнью.
Суровая нить сновала у самого горла, веретенце набрасывало крепкие петли, но они не душили, как и весь кокон, а будто вытягивали и строжили тело, словно тугие детские пеленки.
— Хочешь, я сделаю тебя вечным? — вдруг прошептала она. — И ты сам, сам узнаешь, что станет с людьми и миром! Тебе откроется то, что никому не ведомо: откуда берется огонь и свет и куда он потом исчезает. А разве ты не жаждал знать, кто правит миром?.. Ну, одно твое слово, и начнется бесконечный путь.
Веретено замерло у ноги, занесло петлю над головой — возможно, последнюю, чтобы завершить кокон.
— Нет, я хочу умереть, — сказал Андрей Николаевич. — Я прожил свою вечность.
Она как-то сразу постарела, сгорбилась, и на ввалившейся щеке проступила родинка со щеткой волос.
— Что же, — проронила Альбина тихо и сокрушенно. — Отпускаю тебя. Но отныне ты будешь знать свой смертный час. Ты умрешь через пять месяцев и двенадцать дней.
В тот же миг застучали часы на столе и обсыпались на пол неоторванные листки календаря, обнажив число — двадцать пятое декабря. Облегавший тело кокон сжался, потом затрещал, как раздираемая паутина, и невесомо развалился на две части, словно створки раковины. Андрей Николаевич заметил, что одежда на нем сопрела и теперь сходит и превращается в пыль. Он стряхнул ее остатки и очутился голым перед Альбиной.
— На, примерь, — сказала она и подала белую рубаху. — Должна быть впору. Носи, да смотри не занашивай. На дело береги.
Андрей Николаевич послушно просунул руки в рукава, и полотняное рубище покрыло наготу. Телу сразу стало легко, будто после хорошего банного пара. Альбина же исчезла вместе со своей прялкой и лишь лучина, зажженная ею, горела ровно, без треска, и давала яркий сияющий свет. Зачарованный огнем, Андрей Николаевич какое-то время пребывал в беспамятстве и хватился, когда угасающий свет превратился
С той поры он помнил каждый прожитый день и час и стремился распорядиться ими как последними кусками хлеба в голодный год. Первым делом он написал письма сыновьям и дочерям — письма обстоятельные, спокойные, в которых просил приехать накануне своей смерти и сообщал ее дату — шестого июня 1971 года.
Ушли письма — и словно в воду канули.
Жить в ожидании рокового часа ему было легко. Он не испытывал ни страха, ни горечи, напротив, ждал смерти с благодарностью и без суеты: многим ли из живших дано было знать свой срок? Надо было подготовиться к нему, и вот тут-то Андрей Николаевич начинал ощущать какую-то пустоту под собой. Закончив нехитрые хозяйственные дела, он неожиданно обнаружил, что ничего больше не остается, и он готов к смерти хоть сейчас. Правда, впереди еще была встреча с внуком — он ждал ее больше, нежели встречи с детьми, однако Николай так и не появлялся, и все заготовленные ему слова постепенно вяли, как скошенная трава. Когда апрельское солнце согнало снег и подсушило холм, Андрей Николаевич поднялся к келье матери Мелитины и, наглядевшись на запустение в ее жилище, вдруг засмеялся от радости: вот же, вот несделанное дело! Надо поправить келью и, переселившись сюда, умирать здесь!
На целую неделю, пока он чистил, вставлял стекла и белил вросшую в землю избушку, ощущение пустоты и собственной ненужности в этом мире отошло и растворилось в хлопотах. Однако, приведя в порядок келью, он еще больше почувствовал, что не готов к смерти, поскольку не сделано еще или не сказано что-то самое важное. А время неотвратимо уходило, и вместо недавнего благостного спокойствия полой весенней водой накатывалась тревога.
Трижды смерть была близко, и трижды он готовился к ней, но ни разу не возникало этого растущего тревожного чувства, что на земле остается неисполненным дело, отпущенное ему судьбой. Возможно, тогда его попросту еще не было: ни в «эшелоне смерти», где последним долгом стало помогать больным и закапывать мертвых, ни в камере смертников, где он по ниточкам распускал и вновь ткал свою жизнь. И даже перед «условным» расстрелом, перед дверью монастырской конюшни он не сомневался, что данный ему путь пройден до конца и осталось сделать всего несколько шагов по залитому кровью полу.
Тогда он не знал ни дня, ни часа своего срока; тут же, загодя предупрежденный — ведь не зря же ему отпустили столько времени, — он не мог прийти к назначенному мгновению со спокойной душой и совестью, ибо не сказал последнего Слова и не сделал последнего Дела.
Но в чем же суть Слова и Дела?
Он не находил себе места. Перебравшись жить в келью, он возвращался в село, бродил вокруг брошенного дома или по улицам и бормотал:
— Слово и Дело… Слово и Дело…
С ним здоровались, пытались разговорить, однако Андрей Николаевич обходил встречных и спешил, не ведая куда. Состарившийся председатель Артем Никитич Главадских остановил его среди улицы и стал просить продать колхозу дом, дескать, все равно ты на холм жить перебрался, а мне переселенцев из Чувашии селить некуда. Андрей Николаевич ушел бы от него, но председатель загораживал дорогу и держал за рукав.
— Переселение — дело государственной важности, — строжился он. — Требуется закрепить приезжих граждан на земле и поднять колхозную жизнь на должный уровень.
Слова его не долетали до сознания, поэтому, чтобы высвободиться из рук Артема Никитича, Андрей Николаевич пожаловался:
— Шестого июня мне умирать, а я приготовиться не могу. Сказать бы что-то надо, сделать, а не знаю что.
— Так если помирать, может, дом по завещанию отдашь? Родному колхозу? Или внуку своему бережешь?