Красное каление. Том третий. Час Волкодава
Шрифт:
А человек тот шел долго. На восход солнца. В свою степь.
Они шли – человек, прожженный огнем долгой братоубийственной войны и собака, ожесточившаяся на людей и все живое вокруг – на восток, на свободу!
И Басхан узнал в те дни одну, пожалуй, самую главную, после тоски по матери, истину в жизни: только тот твой вечный друг, кто дал тебе свободу.
… Матерый, покрытый искрящимися льдинками, принюхиваясь к каждому промерзшему кустику сухого бурьяна, осторожно шел прямо на него. Он не видел перед собой ничего, кроме этой белой, завораживающей,
А Басхан хорошо видел, вернее, чувствовал Матерого сквозь толщину сугроба. Как когда-то, не выдавая себя чужим, он издали чувствовал приближение матери с куском добычи.
Матерый изредка мышковал, улыбаясь солнцу, свежему розовому насту и беззаботно играясь с каждой пойманной полевкой. Он, казалось, пренебрег опасностью и позабыл, что над ним уже несколько суток висит тень Басхана – черная тень смерти. Его крупная голова была округлой, уши подняты вперед, свисающие мокрые углы рта были тоже выдвинуты вперед. Хвост, искрящийся замерзшими льдинками, бодро висел по линии хребта. Он слегка повиливал хвостом от удовольствия, проглатывая очередную мышь.
Басхан, надежно укрытый толстым сугробом, знал, что Матерый возможно чувствует его. Ибо у того то и дело дыбились острые волоски на морде, предательски обнажался оскал, наполнялись глубокие складки кожи позади носа… И его обескуражило поведение волка. Он понял, что тот просто выманивает его для честного боя. И не боится его.
Но в честном бою с волком собака обречена. Она не часть Великой Степи. Она всего лишь собака, друг человека. Она живет с человеком, ест из его рук то, что ест и сам человек и спит на заботливо подстеленной человеком соломе. А волк живет со степью, каждый кусок добычи и каждую минуту своей жизни отвоевывая у степи, он живет со степью одной жизнью, одним организмом, спокойно чувствует себя и в самые лютые морозы, и в адскую жару и он не выжил бы, если бы не являлся ее частицей.
И тогда Басхан пошел на хитрость.
Он решил пропустить Матерого над собой. Пусть подумает, что Басхан испугался и, подобно последней прикашарной жучке, лежит теперь под снегом не шевелясь, прижавши к голове уши и не дыша.
И, когда Матерый, мягко ступая по играющему голубым светом насту, приблизился на расстояние верного броска, Басхан в туче искрящегося снега вдруг выбросился из своего укрытия, весом своего огромного тела повалил Матерого в снег и в то же мгновение цепко взял в промежуток между своими верхними и нижними клыками те позвонки Матерого, которые держали на себе его крупную голову. Изогнутый коготь Матерого как бритвой, срезал у Басхана кожу на отвисшей щеке и прошелся по мокрой лопатке, оставляя рваный кровавый след… Позвонки мягко щелкнули и голова Матерого беспомощно повисла, он задрожал и сник, издавая жалобное скуление.
Отскочив в горячке скоротечного боя в сторону на несколько метров, Басхан тут же вернулся. Он тщательно обнюхал еще теплое, дрожащее в последних конвульсиях тело врага и, верно ощутив черное дыхание смерти, удовлетворенно взвизгнул. Низко опустив свою окровавленную голову, угрюмо побрел он наверх, из этой холодной долины, по сверкающей голубыми огоньками едва заметной тропинке.
В первый раз в его жизни ему стало жаль побежденного врага.
«Что
Маленькое, словно сжавшееся от крепкого вечернего мороза солнце декабря, быстро катилось в темную снеговую тучу, лениво ползущую с запада. Басхан, облизнувшись, устало прилег на сухую ржаную солому, заботливо раскиданную хозяином для него перед родным овечьим тепляком.
Тот самый низенький человек, с узкими глазами на широком красноватом лице, который когда-то забрал его, слабого щенка, из голодного и холодного города, пропахшего ненавистным порохом, кровью и человеческой мочой, радостно улыбаясь, потрепал его по загривку, нахмурился, заметив рваную рану на его лопатке и положил перед ним пахнущую луком парную баранью кость.
Глаза Басхана заблестели, он приветливо взвизгнул, вывалил огромный мокрый язык и гордо отвернул свою большую косматую голову.
Весь мир лежал теперь у его ног. Он был на вершине счастья.
Врага больше не было.
По вековому закону Великой Степи он по-прежнему оставался Хозяином огромной земли, от старого заброшенного колодца, сложенного из давно побелевшего песчаника, в двух сутках бега на юг и до самого большого шумного города на севере, так ярко сияющего в темноте тысячами огоньков, так пугающего любое дикое существо, привыкшее к вольной воле и так манящего терпкими запахами своих бесчисленных скотобоен и мясных лавок.
Глава вторая
Боже ж ты мой, как же хочется есть!
Серый, угрюмый, с низким сырым небом, тяжко гнетущий русскую душу, чужой, не наш – громадный город. Горбатые мостовые, узенькие мостики через Шпрее, кованные перила; выложенные одинаковым булыжником, чистые, голые, матово отблескивающие и днем и ночью в скупом свете газовых фонариков; узкие, задраенные крашеными деревянными жалюзи окна, тоскливо, с каким-то неясным ожиданием, как одинокий пассажир на перроне, глядящие куда-то вдаль. Наглухо закрытые, такие же узкие, из немецкой экономии дерева, двери многочисленных пристроек и полуподвалов. Там селится беднота. Оттуда никогда не раздается смех. Там едят ржаной хлеб и перловую кашу на воде. Там уже давно позабыли, что такое гороховый суп с курицей. Редко где приветливо мелькнет огонек лампы.
Город на вокзале. Город – ожидание.
Владимира с первого дня пребывания в Берлине поразило холодное, унылое и однообразное лицо этого огромного города. Улицы – длинные и прямые, безмолвные, как и сам природный характер немца, одна повторяет другую и очень легко запутаться, заблудиться в этом нескончаемом чередовании высоких мрачных домов с неестественными сонмами фантастических крылатых девиц – валькирий и чудовищных каменных кентавров на нависающих над тобой фасадах – тоже немых, мертвенно синеватых, тяжелых… Господи, тут даже черные грачи на голых мокрых деревьях кричат чинно, по-очереди, в каком-то только им известном порядке… Ordnung uber alles! Здесь все по порядку.