Красное каление. Том третий. Час Волкодава
Шрифт:
– Ну какое там золотишко, разве Вы не видите..,– едва слышно проговорил он и уже толстые кривые губы тут же увлеклись куда-то дальше беспощадным людским потоком и навсегда исчезли из виду и из его жизни, сменившись играющими, обтянутыми телесными вычурными чулками бедрами и опять откуда-то сверху высоким фальцетом пропели:
– Всего шесть марок… И… Я разрешу Вам… все… Тут недалеко, за углом… Всего шесть… Марок. Я… все!
Он сперва и не смог понять, за что у него просят шесть марок…
Боже ж мой, как же хочется есть…
– Нет! Прочь! Про-о-очь!! Нет-нет, нет… Прочь, бежать, бежа-а-ать! Из этого места, из этого проклятого города, чужого, холодного города-камня, города-призрака, бежать, бежать!.. Куда-нибудь, на свалку, в лес, в поле. Куда-нибудь! Там, там умереть… Там лежать … Пусть звери, собаки, волки терзают… Падаль… Только не здесь… Только не под ногами этих… Серых, немых… Валькирии. С крючковатыми носами. Ждущие своих викингов… Нет, нет… Бежать, бежать, бежать…
И вдруг сладкий, ароматный запах жареной картошки на свином сале, такой привычный, такой земной, такой простой и такой оглушительный ударил в его ноздри, в его пожираемое голодом сознание и он поднял голову, и едва различая снизу немецкие буквы, прочел:
– Pra-ger – Di-le…
Голодный щенок за шинелью, на его груди, о существовании которого на белом свете Крестинский уже давно позабыл, тоже, видать, услыхавши этот запах, вдруг зашевелился и тонко, жалобно заскулил.
– Что, небось «по-прагер-диль-ствовать» зашли? А? Не понимаете? И я не понимаю. А вот так вот выражается Андрюшка Белый. Дурачок, что с него взять… А ведь – большой человек! А Вы проходите, полковник, проходите, тут все наши, – человек с очень умными глазами, лет тридцати с гаком, с густой шевелюрой над темным продолговатым лицом, попыхивая длинной трубкой, чуть оторвавшись от старенькой пишущей машинки, заговорил вдруг низким бархатным голосом и Владимир понял, что обращаются именно к нему:
– А Вы, милейший полковник, небось, меня не помните? Тихорецкая, станция, кучка испуганных, затюканных в отступлении интеллигентов. И полковник, драгунской шашкой отгоняющий эту толпу с пути хода бронепоезда? М-да. Не помните. А впрочем, откуда же Вам… А я Вас тоже не признал сперва из-за этой Вашей худобы и этой цыганской бороды. И без той шашки! – вдруг расхохотался он, – э-эх… Было времечко. Давайте я Вас угощу нашим желудевым кофе?
– Простите, н-не… имел чести, – чуть слышно пролепетал Владимир и виновато осекся.
– Я тут живу неподалеку, в пансионате… На Прагер-платц. А впрочем, я ведь скоро съеду отсюда, да-с… Видите ли… Тут, – он поднял на Владимира острые пытливые глаза и уже заговорил тише и как-то заговорщески, – очень… очень нашему русскому писателю неуютно! Да-с! Тут отчего-то все уверены, что я работаю у Дзержинского в ЧеКа, мой дорогой полковник,
Очень плохо соображая, что такое авангард и кто этот человек перед ним, Владимир, качаясь, сквозь приступы голодной тошноты, все же нашелся, что ответить:
– Вы… считаете, что большевики… пустят Ваш журнал с… европейским авангардом в… свою Россию?
– Ну не зна-а-ю, – он откинулся на спинку стула и забарабанил длинными пальцами пианиста по крышке столика, внимательно рассматривая Владимира, – э-э… Ну… Конечно, конечно, тот же нынешний немецкий экспрессионизм – это такая пустота, мерзость, такой, простите, примитив, – незнакомец вдруг как-то сник и еще принизил голос, наконец вынув изо рта свою длинную трубку, – эта «Симфония крови»… В «Штурме» висит, небось, видали?… Так, хаотично набросаны красные краски. И все! Это что, с похмелья? Или это из каких-то самых укромных закромов немецкой души, а? Куда идет эта нация? Нет, нет-нет, моя жена, Любовь Михайловна, и то – рисует гораздо лучше! Тихо, чистоплотно, в красках есть жизнь, движение и чувствуется школа Экстер и Родченко… Рекомендую-с!
Щенок вдруг напрягся и его остроносая мордочка показалась из-за мокрого обшлага шинели.
–Э-э! Да Вы, я вижу, не один, полковник…
– В-вот, щенка бы… накормить, – неожиданно для себя хрипло попросил вдруг Крестинский.
– Эх! Гордыня наша! Да я же не слепой. Ведь и Вам бы перекусить не помешало, сударь… Так идемте же! Меня писатель Эренбург зовут. Читали что-нибудь?
– К-кажется… читал, – невольно соврал Владимир и тут же почувствовал, как щенок на его груди беспокойно задергал лапками и опять едва слышно заскулил.
– Ну и как, Вам мой… язык – язык-то Вам понятен?– рассеянно спросил Эренбург, приостановившись и глядя куда-то поверх головы Крестинского.
Потупив глаза, тот молча кивнул.
– А… мысли? – не унимался Эренбург, – ведь мой Карл Шмидт – он и социалист и… лютый немецкий националист! Каково, а? А вообще – такое может ли быть в природе?! – и вдруг расхохотался чистым ребяческим смехом, мелко тряся своей густой шевелюрой.
– Довольно… Интересное сочетание… в одной натуре, – нашелся Владимир, напрягая мутное сознание и совершенно пока не понимая, о чем, или даже о ком идет речь.
Эренбург уже что-то по-немецки уверенно говорил подбежавшему половому. Тот сдержанно кивал головой в белоснежном чепце, быстро ставя отметки в раскрытом меню.
– А что? Надо соединять! Русь, какая б она не была и Германию! – каким-то торжественным, заклинательным тоном произнес Эренбург, тряся перед носом Крестинского тонким указательным пальцем, – какая б она ни была. Это две сестры, две сестры по несчастью, обесчещенные войной и им, униженным и презираемым всем остальным миром надо сходиться. А ведь иначе, дорогой полковник, эти господа с Даунинг-стрит – десять опять нас столкнут лбами! Лет через десять-двадцать… Едва поднимется, вырастет новое поколение солдат. А как, спросить изволите, соединять? Да тропинками, мостиками, такими незаметными, тонкими пока… И вот один из них, этих мостиков – это художественное искусство! Литература! Музыка! Ну и… И мой журнал!