Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
А любезный, милый председатель Совета министров затрудняется (как это и можно было ожидать) одновременно выполнять две роли, ещё и министра внутренних дел. И поэтому он думал бы оставить за собой лишь общее руководство, а непосредственное заведывание делами министерства внутренних дел, всю практическую работу – передать своему помощнику в головке земсоюза, очень обещающему Дмитрию Митрофановичу Щепкину… (Он помог князю Львову и в декабре, огласить самую резкую из противоправительственных резолюций.)
Первое пожелание премьера не могло же быть отвергнуто.
Значит, этот делопроизводитель невольно станет теперь как бы членом нашего правительственного
Ну что ж… Ну, придётся…
348
А в десятом часу вечера Таврический дворец опустел: главные жители – бродячие солдаты, уже не боялись ворочаться к себе в казармы, уже знали, что их наказывать не будут, а скорей офицеров расстреляют. Хотя с дворцового входа стража ушла – но и во дворец уже никто не пёрся. Опустел и Екатерининский зал, где днём толпился постоянный митинг, опустело и крылечко хор, откуда постоянно кричал какой-нибудь оратор, опустели от брошюр столики агитаторов, уходили домой барышни, раздававшие брошюры, – и только на колоннах, приклеенные, оставались названия партий да лозунги, крупно коряво, от руки: «В борьбе обретёшь ты…», «Пролетарии всех стран…» – по новым понятиям они были святы, и никакой пристав или служитель Думы не смел их снять. Да не осталось теперь ни приставов с цепью на груди, ни служителей, никто это здание, кажется, уже не убирал, и хорошо, что кочегары не ушли, топили, – а уйди кочегары, и разбежалась бы цитадель революции. Много ободрали и попачкали красной шёлковой материи на скамейках, белые мраморные колонны стали рябые, в черно-пепельных точках от гасимых цыгарок, всюду на полах было наплёвано, насморкано, валялись окурки, разорванная бумага, и всё в грязи от сапог, – да вряд ли был смысл сегодня это всё убирать, завтра опять навалят. Выключили большие лампы, в полутёмном зале изгаженье меньше виделось.
В Купольном зале посвободнело: увезли из Таврического взрывчатые вещества, часть крупного оружия, мясные туши, что по делу, а что люди разобрали понемногу себе. А какие-то кули оставались, до сих пор стоял дизель, две швейных машины.
Смирно вёл себя 2-й этаж, с арестованными. Тесно набитые по комнатам, лёжа на полу, полицейские и жандармские офицеры и арестованные чиновники радовались, что они хоть и в тесноте да в безопасности.
Хотя и шныряли ещё люди кое-где по коридорам, через залы наискосок, по бывалому мирному времени это выглядело бы возбуждением, тревогой, – а сейчас казалось безлюдьем, отдыхательной тишиной, первым таким вечером. Огромная буйная невместимая революция, четыре дня бушевавшая тут, опростала дворец, вывалила куда-то прочь.
И в этот первый тихий и полутёмный час вышел на обход дворца его главный хозяин.
Если и всем думцам был оскорбителен загаженный вид Екатерининского зала – то каково ж Председателю! И нельзя приказать сдёрнуть эти отвратительные тряпки с надписями. Вся слава общественной России, собранная в этой Думе, в этом зале, вот теперь как гадко, неприглядно обернулась. Революция гигантски ступала в светящееся будущее, но оставляла мерзкие следы на паркете.
Отошла Революция! – вот сейчас первый раз это ощущалось, уже ушла куда-то вперёд от думских помещений.
И от самого Родзянки.
Собрался наконец тот Общественный Кабинет, который так долго маячил перед Россией, которого ждали, задыхаясь, – а самый крупный, а самый главный,
Поймут ли?..
Поймут ли, что он, своими большими руками совершивший всю эту революцию, отстоявший её перед троном и спасший от подавления, – вот, для себя самого ничего и не взял. Первый кандидат передо всею Россией – вот, не вошёл в правительство.
Должны оценить.
Хотя горько.
Он медленно ходил через зал. И старался думать о будущем. О том, как со славой вести теперь Думу, первый свободный русский парламент.
Вдруг послышался шум от входа из Купольного – громкие шаги и перебив голосов.
Это была группа офицеров – и направлялась прямо к нему, узнав конечно сразу.
Они так отмахивали руками на ходу, так нестройно громко говорили – даже не похоже было на офицеров. Один высокий драгун, двое егерей, трое измайловцев, старше капитана тут не было.
– Кого вы ищете, господа?
И – несдержанно, крайне взволнованно:
– Господин Родзянко!
– Ведь вы же опять…! Мы жить так не можем!
– Ведь вы же нас ставите в крайнее…!
Они говорили почти все сразу, и Родзянко, почти все сразу лица их видя, не успевал различить отдельных, а все они были на одно лицо – отчаянное.
Что ж оказалось? По казармам разнеслось, что сказал Милюков – остаётся династия Романовых, и началось буйство: не потерпим! будем убивать офицеров!
– Вчера ваши призывы, господин Родзянко, возвращаться в строй были поняты так же, нас грозились убивать, выгоняли из казарм… А теперь – опять. Господа! Подумайте же о нас! Что же вы делаете?..
Хотя и слова «династия», конечно, солдаты не знали, да и «Романовых» из пяти один, – но что-то происходило, не сошлись бы эти офицеры из разных полков сюда, в одно время…
А Родзянко тоже был человек и не мог обдумывать теперь хладнокровно. Ещё со вчера не утихла в нём собственная опасность, когда грозились убивать его самого, – и тем острей и сочувственней он перенял офицерскую тревогу, да со всем взлётом своего могучего сердца:
– Ка-ак? – почти заревел он. – Опять??
Не могли так жить несчастные офицеры! Не могла так стоять славная армия! Не могла дальше так развиваться Россия!
– Пойдёмте! – скомандовал офицерам старый кавалергард и отправился впереди их кучки, так же размахивая руками и клокоча.
Он гнал скорей, чтоб это клокотанье не разорвало ему грудь, а – выбросить Милюкову в лицо.
Там в комнате сидело их несколько, всё члены нового правительства, не приявшего в себя гиганта Родзянку, – и он, как бы ворвавшись во главе этой кучки офицеров и сам коренной офицер, чего они, штафирки, перечувствовать не могли, – за всех громко бросил Милюкову:
– Что же вы делаете?! Из-за вашего заявления офицеры не могут вернуться к своим частям! Вы губите армию! После вашего заявления…! Теперь надо спасать офицеров, это наш долг!
Ещё и горькое удовлетворение испытывал он, выговаривая этому осмотрительному, сдержанному, злому коту Милюкову, из-за которого столько…
Милюков поднялся. Никогда не красневший, он, кажется, даже едва покраснел. О каком заявлении его – он сразу понял, уже накорили.
– Но, – возразил он твёрдо, – мы же не можем в угоду частным ситуациям… Если таково наше общее принципиальное мнение… – и оглядывал за поддержкой сидящих за столом министров – настолько новоназначенных, что ещё и сами не привыкли к звучанию этого звания. – Мы все так думаем и не можем… – это прозвучало у него уже менее твёрдо.