Красный Элвис
Шрифт:
— Спасибо, — говорю, — мне не надо.
— Бери-бери, это гратис, то есть бесплатно.
Я в свою очередь лезу в карман, нахожу коробку спичек с рекламой венского радио «Оранж», хорошая станция, всегда крутят хоп, и сую ему: «Держи, это из Вены». Чувак жмет мне руку и мчится встречать новых посетителей, а я возвращаюсь назад. «А зачем ты вырыл яму, спрашивают боснийца», — Гашпер сегодня в ударе, будто и не гнал полтысячи километров. «Сара, — говорю, — твое такси сейчас приедет». Сара говорит всем до свиданья и выходит в утренние сумерки. Через каких-то десять минут мы тоже выходим, теперь только надо найти эти лажовые автомобили и — домой, в отель, где есть душ, эмтиви и Новый Завет, даже два Новых Завета, так что в случае чего можно почитать хором. Нина старается выехать между двух авто, где до этого зажала свой «фольксваген», легонько толкает
За окном висит туман, сквозь него пробивается тусклый утренний свет, большие мокрые снежинки липнут к оконным стеклам и сразу тают. После ночи воздух еще не прогрелся, но снег все равно тает, прямо в воздухе, по стеклу стекают большие жирные капли, я бреду коридором с гостиничным полотенцем и хедендшолдерсом в поисках душа. Душ находится в конце коридора, и оттуда раздается звонкая многоголосица. Я открываю дверь, из глубины валит пар, коридор наполняется теплым туманом, я делаю шаг внутрь и пытаюсь рассмотреть, что там за туманом, а там стоит несколько голых тинейджеров, на полу валяются их футболки; может, какая-то футбольная команда, думаю я, кто их знает, кто здесь останавливается, но из-под струй воды выходит еще пара голых тинейджерок, хотя душ вообще-то мужской. Тинейджеры, увидев меня, пытаются собрать свои вещи, я делаю предупредительное движение, мол, мойтесь, мойтесь, я позже зайду, но они смеются и говорят, старик, все хорошо, мы уже помылись. И мы тоже, говорят тинейджерки. «Вы что, здесь ночевали?» — спрашиваю я, лишь бы что-то спросить. Тинейджеры продолжают смеяться, нет, говорят, просто здесь лучше раньше занять место, потому что потом приходят турки. «Правильно, — соглашаюсь, — лучше вообще с ночи помыться, чтобы утром не повторяться». Тинейджеры смеются, точно — футболисты, и, прихватив форму, полотенца и голых тинейджерок, исчезают куда-то в неизвестность, возможно на тренировочный сбор.
Я пускаю горячую воду и подхожу к окну. За окном обвисает размокшее берлинское небо, на подоконнике лежит несколько больших снежинок, я распахиваю окно, и туман выползает наружу. Дверь за моей спиной открывается, и в соседнюю комнату, где находится несколько туалетных кабинок, заходит старый, помятый жизнью и эмиграцией гурок. «Привет, — говорю, — хороший день сегодня». «Да ничего», — отвечает он сквозь усы, заходит в крайнюю кабинку и начинает громко рыгать. Я закручиваю кран и возвращаюсь в комнату.
Пополудни Гашпер пакует каталоги со своими работами и собирается ехать к знакомой галерейщице. Как настоящие друзья, мы собираемся его сопровождать, да и делать в этом отеле, если честно, нечего — Новый Завет перечитали, эмтиви посмотрели, Сильви даже одолжила туркам анальгин, хотя на фига им анальгин, не понимаю. Перед этим Гашпер долго созванивается с галерейщицей, она наконец говорит ОК, приезжайте, и мы едем. На улицах пахнет прошлогодней травой и китайским фастфудом. Галерея, а в ней и галерейщица находятся на пятом этаже дома в самом центре, никаких вывесок нет, галерея культовая и некоммерческая, за счет чего они живут — неизвестно, галерейщица открывает нам дверь, и мы оказываемся в большом помещении, стены которого завешаны абстрактной живописью. Под каждой картиной висит ценник, цены нереальные, как и сама галерея. Галерейщица в лучших традициях национал-социализма заставляет нас ждать минут тридцать, пока она разговаривает с каким-то мужиком, тоже, очевидно, художником, чужие здесь не ходят, а мы находим в уголке большой аквариум, в котором лежат две черепахи и даже не думают двигаться, все время, пока галерейщица тянет волынку, они лежат себе на вмонтированных в аквариум стеклянных террасах, выпучив в нашу сторону свои допотопные зенки, и в целом вызывают непреодолимое отвращение, во всяком случае у меня. С тем же самым успехом галерейщица могла держать заспиртованных черепах — их, по крайней мере, не надо кормить. Да и пахнут они лучше.
Гашпер таки сплавляет галерейщице свои каталоги, и мы идем на пиво. Сильви тащит нас к приятелю-художнику, старому чеху-диссиденту, но еще слишком рано, чтобы идти в гости, и мы отправляемся в культурный центр напротив. Снаружи это старый полуразрушенный дом, со всех сторон окруженный строительными площадками, но внутри находится настоящая цитадель анархистских организаций,
Мы выдержали где-то часа полтора. После третьего пива Сильви решительно встала и предупредила, что или мы остаемся здесь, вместе с этим тупым чуваком на сцене и его скво, или идем к чешскому диссиденту, другу Вацлава Гавела, и тогда она — Сильви — обязуется приготовить какой-то особый итальянский салат. Мы посмотрели на вумен и молча вышли. Берлинское небо разворачивалось во всех своих красках и оттенках, воздух был густым и влажным, на улице толклись турки и ели кебабы, запивая их низкокалорийной колой.
Рядом с домом, где жил опальный чех, находилась маленькая продуктовая лавочка, не те большие мертвенные супермаркеты, которые напоминают скотомогильники, а частная интимная лавка, битком набитая ящиками с пивом и бананами. Зайдя и потолкавшись в тесных кулинарных закоулках, мы нашли владельца. Это был старый дородный мужчина, неопределенного роста и политических взглядов, он читал, кажется, Хемингуэя, и мы ему явно мешали.
— Сколько у вас здесь продуктов! — несмело говорит Сильви.
— Тысяча двести, — саркастически отвечает мужчина.
— Нам нужны сыр и помидоры. — Сильви решила вконец испортить ему настроение.
— И пиво, — подсказал я.
— Сколько? — Мужчина держался стойко и обслуживать нас не спешил.
— Полкилограмма, — сказала Сильви.
— Двенадцать штук, — сказал я.
— Берите, — разрешил мужчина.
Мы начали выбирать. Я взял две упаковки, подошел к мужчине и выложил бабки.
— Мы к вашему соседу-художнику приехали, — снова начал Гашпер. — Вы его знаете?
На лице продавца впервые появилась улыбка.
— А, — говорит, — старый чех! Знаю-знаю, — говорит, — постоянный клиент. Передавайте привет старому хую!
Он еще некоторое время радостно кряхтит, берет у Сильви десятку за помидоры и сыр и вместе со сдачей насыпает ей полную ладонь фруктовых карамелек.
— Доброго дня, девочка, — говорит он.
Сильви благодарит и прячет карамельки в карман джинсов. Я достаю презерватив и протягиваю мужчине. Это из Вены, говорю. Тот опять улыбается.
Художника зовут Руди. Он действительно был приятелем Гавела и делал у себя в Чехословакии большие металлические объекты. Если бы вертолетам и самолетам ставили памятники, они бы имели приблизительно такой вид, как объекты Руди. Когда русские надавали старому Дубчеку по заднице, он еще некоторое время оставался дома и продолжал делать свои многометровые конструкции, состоящие из лопастей, фюзеляжей и железных балок. В какой-то момент советскую власть это достало, Руди обвинили в абстракционизме, вдобавок к тому так оно и было, и попросили куда-нибудь свалить. Руди выбрал Западный Берлин. Уже через несколько лет после эмиграции он имел собственное ателье и постоянные заказы. Его металлические штуки покупали банки и страховые компании и устанавливали их возле своих офисов. Последние лет пятнадцать Руди имел в Чехии постоянные персональные выставки, но возвращаться обратно не хотел, хотя зла на родину и не держал. Сейчас ему было под семьдесят. Он встретил нас во дворе, Сильви позвонила по телефону ему с мобильника, мол, мы уже здесь, с бухлом и сыром, давай, встречай, он вышел в джинсах и теплой рубашке; нашу подружку он знал с детства, когда она еще не играла на пианино, был знаком с ее родителями, поэтому сейчас они стали обниматься, а уже потом все пошли в ателье, и пока Сильви готовила свой сто лет никому не нужный салат, старик водил нас по квартире и показывал разные штуки — макеты, негативы, карикатуры на друга Гавела и на Горби или просто какие-нибудь почтовые открытки от своих внуков. Увидев наше пиво, он молча достал две бутылки сухаря.