Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Еще миг — и предвещанное сбывается.
Полевой госпиталь, в котором хирурги пресекли гангрену, подымавшуюся по искалеченной ноге, — достает сил описать лишь двадцать лет спустя:
Стол повернули к свету. Я лежал Вниз головой, как мясо на весах, Душа моя на нитке колотилась, И видел я себя со стороны: Я без довесков был уравновешен Базарной жирной гирей. Это было Посередине снежного щита, Щербатого по западному краю, В кругу незамерзающих болот, ДеревьевКак перекликается этот стон раскромсанного тела с исповедью духа, для которого время никогда вроде бы и не шло… а вот, оказывается, что шло, и замерло — только теперь:
… Не шли часы, и души поездов По насыпям не пролетали больше Без фонарей, на серых ластах пара, И ни вороньих свадеб, ни метелей, Ни оттепелей не было в том лимбе, Где я лежал в позоре, в наготе, В крови своей, вне поля тяготенья Грядущего…Но грядущее наконец, ударило и, сделавшись настоящим, отступило… а в настоящем мир снова сдвинулся, и пошел вперед — уже за гранью свершившегося:
…Но сдвинулся и на оси пошел По кругу щит слепительного снега, И низко у меня над головой Семерка самолетов развернулась, И марля, как древесная кора, На теле затвердела, и бежала Чужая кровь из колбы в жилы мне, И я дышал как рыба на песке, Глотая твердый, слюдяной, земной, Холодный и благословенный воздух. Мне губы обметало, и еще Меня поили с ложки, и еще Не мог я вспомнить, как меня зовут, Но ожил у меня на языке Словарь царя Давида. А потом И снег сошел, и ранняя весна На цыпочки привстала и деревья Окутала своим платком зеленым.В январе 1944-го гвардии капитан Тарковский, демобилизованный по ранению, получает белый билет и костыли.
На костылях его никто не запомнил, а на протезе он передвигался так, что люди не подозревали о протезе. Он сохранил в осанке и в движениях то, чем природа наградила его с юности: изумительную элегантность облика.
Еще сорок четыре года оставила ему судьба — для поэтического расчета. Восемнадцать лет издательского безмолвия (спасали — «восточные переводы»). И еще двадцать шесть, когда один за другим стали выходить книги (1962 — «Перед снегом»; 1966 — «Земле — земное»; 1969 — «Вестник»; 1974 — «Стихотворения»; 1980 — «Зимний день»; 1982 — «Избранное»; 1987 — «От юности до старости»), и в дополнение к боевым орденам (Красная Звезда и Отечественная война 1-й степени) один за другим посыпались ордена и лавры за литературные заслуги (высшая в СССР Государственная премия — уже после торжественных похорон, посмертно).
Стихотворец мог быть счастлив.
Поэт — нет.
Финальный аккорд его лирики — осмысление пройденного пути: «от большого пути в стороне», которым в давние, ранние годы прошел «по самому краю родимой земли», до мольбы к России в зрелые годы: «научи меня, Россия… под выстрелы степные подходить сторонкой» — и до поздней горькой догадки: «сам себя потерял я в России».
Всю жизнь отсчитывал от звезд, мыслил мелодиями небесных светил. Обернулся: «Из всего земного широпотреба
Дом мечтал построить — мимо дома пробрел. Куда прибился? В муравьиное царство Кощея? Под кусток, что под осиной:
То ли в песне достоинство наше, То ли в братстве с землей, то ли в смерти самой. Кривды-матушки голос монаший Зазвучит за спиной и пройдет стороной.Влага, символизировавшая жизнь и силу, оборачивается промозглой стужей. «Я случайный прохожий под холодным дождем» — это написано в теплом Тбилиси в 1945-м счастливом году.
Десять лет спустя, в оттепельном 1956-м: «В четверть шума я слышал, вполсвета я видел».
Еще шесть лет спустя — при первом настоящем выходе стихов в свет: «Я полужил и… сам себя прошляпил».
И еще два десятка лет спустя, уже в начале 80-х: «Я — никуда — ниоткуда»… — это чуть не единственное новое стихотворение в итоговом сборнике: «От старости до юности», — сплошь составленном из стихов 30-40-х годов. И среди них:
Я поднял винтовку и выстрелил в пену, И встала река во весь рост предо мной, И камни пошли на отвесную стену, И рыба хлестала в пыли водяной.Выстрел в пену — заклятье абсурда абсурдом? Из пены вообще-то рождаются богини. Но пена, сбегая, обнажает суть. Как справиться с этим? Отчаяние, воплощенное в слова, уже преодоление отчаяния. Напыление смысла «по всей поверхности стиха», есть уже концентрация смысла. Стороны драмы не уравниваются, они вглядываются друг в друга. «У русской песни есть обычай по капле брать у крови в долг».
Кровь вытекает — смысл возвращается. Смысл возвращается — кровь вытекает.
Пляшет перед звездами звезда, Пляшет колокольчиком вода, Пляшет шмель и в дудочку дудит, Пляшет перед скинией Давид. Плачет птица об одном крыле, Плачет погорелец на золе, Плачет мать над люлькою пустой, Плачет крепкий камень под пятой.Внук (Михаил Тарковский — сын Марины Арсеньевны) зафиксировал (в письме Валентину Курбатову) последние встречи:
«Помню дедушку сидящим в уже старческой вековой полудреме с какой-нибудь книгой в руке. И как каждый час заходили люди, от которых он так устал за всю жизнь, что и сказать нельзя. Так и жил он на выставке, а раз жена его Татьяна Алексеевна говорит: расскажи, мол, Мише про Сологуба (он с ним встречался в юности). И он попытался рассказать, а потом затрясся от рыданий.
А до этого, когда я еще школьником был, мы гуляли с ним, и он все время шутил, играл в перевертыши и всякие штуки вроде «Кулочная-бандитерская», всякие смешные стихи читал-сочинял.
В общем, загадочный человек был и беззащитный…»
Будут гости — не подай и вида, Что ушли отсюда навсегда: Все уйдут — останется обида, Всё пройдет — останется беда.АЛЕКСАНДР ТВАРДОВСКИЙ:
«…НО ВСЁ ЖЕ, ВСЁ ЖЕ, ВСЁ ЖЕ»
В год его рождения отец, всю жизнь надрывавшийся, чтобы из нужды выбиться хотя бы в деревенские кузнецы, — купил, наконец, через Поземельный Крестьянский банк в рассрочку заброшенное неудобье, именовавшееся в бумагах: «Хутор пустоши Столпово».