Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Теркин тоже, между прочим, Василий Иваныч. И по праву шагнул из «Книги про бойца» в народное словоупотребление.
Но — по непредсказуемой логике отечественной истории — шагнул еще и в официально признанную советскую идеологию в качестве эталона патриотичности.
А все, что не вместилось в эталон, что ныло и кипело в душе поэта помимо теркинской шутейности, — ждало очереди и уложилось в поэму «Дом у дороги». Там смешались в хаосе войны беженцы и окруженцы, пленные и угнанные… словно бы пошла душа опять по кругу, по краям земли, по следам Никиты Моргунка, смывая слезами следы, ведшие в опоньско-муравское царство. Да не в последний раз…
Моргунок в 1941-м принес автору Сталинскую премию второй
Твардовский становится редактором самого весомого литературного журнала того времени. Эта роль за ним общепризнанна: когда за идейные недосмотры его с редакторства снимают и заменяют Симоновым, то по снятии Симонова (за очередные идейные недосмотры) — в журнал «Новый мир» возвращают все-таки Твардовского, и с конца 50-х годов почти до самой кончины он остается одним из официальных руководителей Союза писателей и одновременно — фактическим идейным вождем оппозиционной либеральной интеллигенции.
Как это примирить?
Таким вопросом задаются теперь литераторы разных флангов. Почему Твардовский, с его крестьянскими корнями, с его русским национальным сознанием, оказался в сплоте не с «патриотами», а с «либералами»? С первыми ему было бы логичнее. Неслучайно же после разгрома «Нового мира» русское национальное сознание перебазировалось со Страстного бульвара на Цветной: в «Наш современник», и официальные калибры власти туда перенесли огонь [61] .
61
См. об этом, например, в статье Олега Павлова «Твардовский»: «День литературы», 2004/12(100),с.8.
У либералов рубежа 50-60-х годов не оставалось иных надежных убежищ, кроме «Нового мира», противостоявшего конъюнктурной официозности. Кто был тот единственный, кто обладал и властью в литературе, и независимостью от ее партийных начальников?
Это был, конечно, он.В сущности, Твардовский оказался двойным заложником: среди либералов — заложником партии (в которую он вступил в 1940 году и из которой вряд ли согласился бы выйти — по чувству собственного достоинства), среди партийцев — заложником вольномыслящей интеллигенции (от которой уже не мог отступиться из-за того же самолюбия).
Его тянули в разные стороны, на разрыв. Солженицын поторапливал освободить журнал от партийной опеки. Твардовский как-то не выдержал: «Вот вы и освободите, а уж потом торопите!» (а страну такого освобождения отделяют еще четверть века).
На поэтической работе это положение сказывается в том смысле, что мучительная переоценка ценностей, по существу глубоко душевно-интимная, происходит на виду у всех и делается объектом заинтересованного давления справа и слева.
А работа делается. «Крестьянский парень», сохраненный в душе под шинелькой «фронтового балагура», и оказавшийся у государственного литературного кормила, должен же сориентироваться в глобальной, общечеловеческой, наконец, державной ситуации, а она подкладывает темы, заминированные официозом.
Он идет через это поле. К сорокалетию Октября склоняется перед «праздником нынешних побед». На полет Первого Спутника откликается вздохом от имени «земного шара» (раньше все дышало именем родного Загорья). На перекрытии Ангары проникается гордостью за Державу (хотя с брезгливостью отталкивает штампы вроде «этапов, шагов и ступеней»).
Он и в прежние годы иногда обводил взглядом
Вот и «жить бы да петь в заповеднике этом, от многолюдных дорог в стороне…»
Невозможно! Тупик!? Нет. Новый выброс в странствие! Как Никита Моргунок побежал когда-то искать землю обетованную, так ныне лирический герой еще раз собирается в дорогу. Он берет билет на поезд Москва-Владивосток и, глядя в вагонное окно, листает «за далью даль» в тысячекилометровом Транссибе и в своей душе.
«Дорога дорог»! Полмира под колесами. Волга-матушка. Урал, «опорный край державы» (под его кувалдами «земля отчетливо дрожит»… дрожит, слышите?). Сибирь — «житница… рудник и арсенал». «А там еще и Братск, и Устье, а там и братец Енисей…» И, наконец: «Здравствуй, Тихий! Поклон — от матушки Москвы!»
Мир собран. Можно плыть дальше. «Ветер века — он в наши дует паруса…»
Пушкинский вопрос: куда ж нам плыть? — как-то не встает. Единственное упоминание коммунизма — в издевательском перечне: «отсталый зав, растущий пред и в коммунизм идущий дед» [62] .
Горизонталь — очерчена. Единство — провозглашено. Неделимость души прочувствована.
Все дни и дали в грудь вбирая, Страна родная, полон я Тем, что от края и до края Ты вся — моя, моя, моя!62
Этот перечень, кончающийся знаменитыми строчками: «Парторг, буран, прорыв, аврал, министр в цехах и общий бал» — мгновенно влетает в литературный обиход. В поэме вообще много сильных и ярких мест, но это — сатирический азлет. Характерно, что такой выброс поэтической энергии вызван у Твардовского яростью по отношению к коллегам, заполнявшим лоно социалистического реализма верноподданными поделками. Литература — прямое продолжение политики.
Вертикаль теряется во мгле. Коммунизм оттоптан смешным дедом. История — ворох тряпья: «приют суждений ярых о недалекой старине, о прежних выдумщиках-барах, об ихней пище и вине; о загранице и России, о хлебных сказочных краях, о боге, о нечистой силе, о полководцах и царях; о нуждах мира волостного, затменьях солнца и луны, о наставленьях Льва Толстого и притесненьях от казны…»
Перечень, почерпнутый из бесед загорьевских комсомольцев времен Красной Пасхи, стопорится на отметке, когда «поколенью моему светили с первой пятилетки, учили смолоду уму». Что-то не сводятся концы: выдюжило поколение и страду пятилеток, и страду военную, а потом уперлось в загадку, которой еще нет определения, а только намеки в сибирской части поэмы: «И те, что по иным причинам однажды прибыли сюда… в труде отбыв глухие сроки… бывали дальше Ангары…»
Случайная встреча на тайшетском перроне с другом детства, отмотавшим полный срок, позволяет в первой осторожной тайнописи поставить вопросы по существу.
Кто виноват, что люди, свято верившие в «правду партии», этой же партией репрессированы? «Страна? Причем же тут страна!.. Народ? Какой же тут народ!»
Обойдя две эти мины, наследник Моргунка замирает перед третьей: если ни страну, ни народ не обвинишь, то кто же был виновник?
Это был, конечно, он…