Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Шла тогда — к отцу через полувымерший город. Старый доктор все понял, ничего не спросил — имени умершего нет в этой сухой бессловесной тризне, в этом реквиеме, одном из самых пронзительных эпизодов книги «Дневные звезды» [67] .
И в стихах, написанных через семь лет после его гибели, — тот же озноб:
Вот я оглянулась сегодня… Вдруг вижу: глядит на меня изо льда живыми глазами живой мой друг, единственный мой, — навсегда, навсегда. А я и не знала, что это67
Два слова об этой книге. Сомневаясь в «мастеровитости» своих стихов, Ольга Федоровна, по воспоминаниям Натальи Банк, как-то «сказала, причем без тени кокетства, что испытывает сомнения, является ли девяносто процентов написанного ею литературой, имеет ли художественную ценность». Скажу на это, что художественная ценность вообще не реализуется вне жизненной ситуации. Если уж искать статистические параметры, то «Дневные звезды» — прозаическая исповедь Ольги Берггольц — эти стихи в прозе, пронзительные, как натянутая серебряная струна (рифмы, наконец, ничего не связывают) книга эта на девяносто процентов вклад в мировую культуру (десять процентов отношу на свет агитационных пассажей по части коммунистической веры), и я полным основанием соединяю эту прозу со стихами в едином исповедальном наследии Ольги Берггольц..
Третий никак не может вытеснить второго… Третий не назван в стихах по имени (поэтому не назову его и я, хотя, как и все биографы Ольги Берггольц, знаю, кто это), но обстоятельства любви прописаны точно. Радиокомитет, казарменное положение; все смещено, как в бреду: казенные диваны вдоль стен, сотрудники ночуют здесь же, один затих (утром обнаружили, что умер). «Я здесь стихи горчайшие писала, спеша, чтоб свет использовать дневной… Сюда в тот день, когда я в снег упала, меня ты и привел — бездомную — домой…»
Привел и — властью радиокомитетского завлита приказал написать поэму ко дню Красной Армии, к 23 февраля 1942 года. Чтобы спасти от отчаяния.
Поэма спасла душу и тело: «Февральский дневник».
Дописанная к сроку, тогда же, зимой 1942 года, прозвучала в эфире, потом была напечатана в «Комсомольской правде». А дневник любви (третьей любви) укрыл драму сердца аж до стихов 1947 года:
Взял неласковую, угрюмую, с бредом каторжным, с темной думою, с незажившей тоскою вдовьей, с непрошедшей строгой любовью, не на радость взял за себя, не по воле взял, а любя…И еще через пять лет:
…О, пусть эти слезы и это удушье. Пусть хлещут упреки, как ветви в ненастье. Страшней — всепрощенье. Страшней — равнодушье. Любовь не прощает. И все это — счастье…И еще через семь лет, обрываясь в финале:
Дойду до края жизни, до обрыва, и возвращусь опять. И снова буду жить. А так, как вы, счастливой мне не бывать.Через три лирических сюжета проходит, опаляясь и обугливаясь, уникальный
Сама мысль о счастье возникает при ожидании смертельного испытания. «Озноб восторга, озноб самоотречения» впервые пробегает «по позвоночному столбу» в день похорон Ленина: именно в момент потери дана клятва: «я принадлежу к Партии, сплоченной именем Ленина».
Почувствовав себя в строю своего поколения, она испытывает все его страсти, все предчувствия: и «земшарность» («разве молодости мало мира, круглого, как шар?»), и ощущение, что не поспели («опоздали родиться к Октябрю и гражданской войне»), и уверенность в счастливом скором осуществлении Мечты («ты мерещилась всюду, судьба: в порыжелом военном плакате, в бурном, взрывчатом слове «борьба», в одиночестве на закате»).
Все, как у всех: в едином строю, в едином порыве. Только еле заметный сдвиг характера отличает эту каплю, льющуюся с массами. «Млечный путь струится — по штыку». «Бессмертная наша Мечта… предстанет Ангелом Смерти».
Как и все, она завидует старшим. Но еще важнее, что ей должны завидовать. И почему? Потому, что ей достанется самый страшный, самый смертный жребий.
«Веселое чувство сопротивления почти неминуемой гибели».
В этом нет ни абсурда, ни обреченности, но — железная готовность к тому, что Главное Дело Жизни по определению не может быть счастливо завершено, и тем не менее оно есть смысл жизни.
Честно говоря, что-то немыслимое ни для марксистской «непрощающей», ни для русской всепрощающей традиции. Что-то от «Нибелунгов»: победим и умрем…
Самые яркие в истории советской публицистики страницы «Дневных звезд» посвящены феномену Главной Книги, которую писатель пишет всю жизнь и ради которой живет. То, что написано, всегда оказывается неглавным: это лишь черновик. Главная Книга — всегда больше замысел, чем воплощение, всегда мечта, предвосхищение самой себя. И эта Главная Книга — никогда не может быть дописана.
Рок сторожит ослепительную перспективу. Чернь таится за золотым сиянием. Пепел — за огнем.
Синеглазый мальчик, синеглазый, Ни о чем не спрашивай пока, У меня угрюмые рассказы, песенка — чернее уголька.Тут вся палитра: лен волос; полыньи глаз; а под этим — пламя, отчеркнутое пеплом.
Ключевой образ — дневные звезды. И это не поэтический «фокус», не игра «мастера», а непреложная реальность; видны эти звезды — только из глубинной черноты колодцев, из тех «молчаливых, глубочайших недр, где уголь превращается в алмаз».
Какое же должно быть давление, какое сжатие сторон, какое противостояние сил! И какое запредельное самообладание! И непредсказуемый темперамент! Когда в 1948 году из Демократической Германии прибывает в Ленинград делегация, состоящая из коммунистов и антифашистов, Ольге Берггольц предлагают — в числе других — гостеприимно принять немцев. Да, конечно, приехали другие немцы, не те, что 900 дней методично артогнем выкашивали ленинградцев на улицах. Но из глубокой прапамяти, из черных ее колодцев всплывает: а все-таки — они!
Всплывает и у «них», и у «нас».
Один из «них» берет слово:
— Сидящие здесь немцы не виноваты в том, что… произошло. Но стыд не покидает меня. В этом городе никто не бросает в нас камни… Вы нас встречаете гостеприимно и дружелюбно… — Немец, не выдержав, плачет.
«И вдруг вся юность наша взмыла над нами, — пишет Ольга Берггольц, в которой мгновенно воскресает пионерка 20-х годов. — Ведь и юные спартаковцы, и Тельман, и юнгштурмовцы, и поднятый вверх сжатый кулак с возгласом «Рот фронт!» — это же тоже шло к нам из Германии, от ее Революции, от ее рабочего класса!»