Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Стихотворение облетело армию и страну, навечно вписалось в русскую лирику и в саму русскую историю.
Еще только раз суждено будет Симонову взлететь до такой силы.
Тут пора вглядеться в фигуру женщины, силуэт которой только что мелькнул в финальных строках… но ведь он со времени монгольской страды маячит в стихах Симонова — в «Транссибирском экспрессе», открывшем когда-то дальневосточный цикл:
У этого поезда плакать не принято. Штраф. Я им говорил, чтоб они догадались повесить. Нет, не десять рублей. Я иначе хотел, я был прав, — ЧтобыРельефная картина. И характеры намечены: у женщин глаза голубые, у мужчин — стальные.
Разбираясь во взаимоотношениях лирического героя с возлюбленной, Симонов в 1936 году начинает нечто вроде автобиографической поэмы, пишет ее вплоть до начала войны, накапливает шесть тысяч строк, вязнет в сумятице противоречивых суждений, в конце концов признается себе, что «любовь — второе дело», сокращает все это до 1300 строк и публикует под названием «Первая любовь». От чтения этого странного повествования, в котором стремление все объяснить тонет в необъяснимой хаотичности чувств и мыслей, остается ощущение обоюдного подвоха, или подлова, или подставы. «Ей нравится в нем жесткий рот мужчины», а он, стараясь освободиться от морока «губ ее», решает «в кого придется наскоро влюбиться»…
Куда интереснее продолжение этой темы в поэме 1938 года «Пять страниц». Это исповедь командировочного, оброненная «в гостинице» и так и не отосланная адресатке — то ли любимой, то ли нелюбимой. Тонкая филигрань анализа чувств, уложенная в четкий пятистопный анапест, все время как бы «проваливается» в необъяснимость происходящего. Вроде бы мешает любви «мещанский быт», но никакого устойчивого быта нет в их бивачном существовании. Вроде бы любят, но скорее дружат, причем любовь дружбой то ли подорвана, то ли, напротив, спасена. То ли она есть, то ли нет. Возникает смутное предощущение фатального разлада, несбыточности, нависающей пустоты…
«Все романы обычно на свадьбах кончают недаром, потому что не знают, что делать с героем потом».
Потом — нервозная запись чувств под названием «С тобой и без тебя»: измены и провинности, обманы и засады, обвинения и покаяния, то ли она ночью лжет, а днем искрення, то ли наоборот. Любить, забыть, простить, наказать, обнять наспех, оттолкнуть на время, привязать навсегда, назвать женой, оставить в любовницах, «хоть ненадолго, а моя», а потом все просто: «я просто разлюбил тебя, и это мне не дает стихов тебе писать». На чем стихи и кончаются. Остается ощущение: «Как мелочно все было это перед лицом большой беды…»
Может ли в такой гусарско-военкоровской круговерти родиться великое стихотворение? Может. Написанное не для печати, а как письмо любимой (реально: с фронта на Урал, где любимая в эвакуации), оно отвергнуто газетой «Красная звезда» (чему Симонов не удивляется), редактору газеты «Правда» прочитано на ухо, причем редактор сразу говорит: «это не для газеты» (с чем Симонов соглашается), затем редактор, поколебавшись, все-таки публикует, и со страницы «Правды» стихи летят по стране как песня (Матвей Блантер кладет их на музыку в том же 1942 году), как кинолегенда (Александр Столпер ставит фильм в 1943), а главное — в тысячах и тысячах копий, переписанных при свете фонариков, коптилок, мангалок…
Здесь я рискну включить собственные воспоминания. Мне было семь лет, когда началась война. Все мужчины нашего родственного круга надели военную форму. Женщины, собрав детей, уехали на Урал. В памяти — первая военная зима,
Впоследствии Илья Эренбург, отвечая на недоуменные вопросы ценителей стиха, что это за дожди такие, не японские ли? — заметил, что если и есть в симоновском стихотворении что-то стоящее, то это «желтые дожди». Ценитель, прошедший школу парижских кофеен, наверное, имел ввиду уровень поэтической авангардности, но сила этих стихов, я думаю, не в этом. Вернее, не только в этом, потому что и авангард работает, ибо тоже сигналит об абсурде существования. А сила — в том, как всенародная беда разом сметает в абсурд все, что прежде казалось важным. И косноязычие, сбивающее стих с ясности — от этого же огромного, навалившегося горя. «Очень жди…» «Писем не придет…» «Уж надоест…» Словно перехвачено горло, сквозь сведенные губы рвутся заклинания:
Жди, когда снега метут, Жди, когда жара, Жди, когда других не ждут, Позабыв вчера. Жди, когда из дальних мест Писем не придет, Жди, когда уж надоест Всем, кто вместе ждет.Про этих «всех» обронено: они не узнают нашей тайны. «Как я выжил, будем знать только мы с тобой». Тысячу раз было сказано (в том числе и самим Симоновым): мужчина, дерясь на войне, спасает свою женщину. И только раз — навыворот общеизвестному, тому, во что верят тысячи людей, наперекор общей беде этих тысяч:
Не понять не ждавшим им, Как среди огня Ожиданием своим Ты спасла меня.И этот единственный раз — прорыв стиха в величие. Финал стиха — о спасении от гибели, и это спасение — чудо…
Гибель — третий лейтмотив лирики Симонова (если любовь считать вторым, а первым — чувство Родины, собираемой из «клочков»).
Убитых в стихах Симонова едва ли не больше, чем уцелевших. В глаза смерти смотрит все его поколение, в глаза смерти смотрит каждый солдат, тяжелой походкой преодолевающий в атаке «те последних тридцать метров, где жизнь со смертью наравне». Лучше смерть, чем жизнь с клеймом труса. «Если дорог тебе твой дом…» Много лет спустя кинематограф подхватил эту строку, но во время войны на всех фронтах как заклинание подхватили финальное: убей немца! «Так убей же хоть одного! Так убей же его скорей! Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!»
А если не патетика — то шутка на ту же тему: о смерти. Как-то заговорили об этом с фотокорреспондентом Яковом Халипом «Не особенный любитель серьезных разговоров на этот счет я сказал, что сейчас сяду и напишу смешные стихи о собственной смерти… Стихи написались смаху, без поправок, за полчаса или час»: «Если бог нас своим могуществом после смерти отправит в рай, что мне делать с земным имуществом, если скажет он: выбирай?» Герой прихватывает все, включая смерть. «И за эти земные корысти удивленно меня кляня, я уверен, что бог бы вскорости вновь на землю столкнул меня».