Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Мучает мысль, что все сделанное — ложно, что «день мойвчерашний мусором забило», что жизнь прошла под девизом «ни дня без строчки, без странички», а вот заплачет ли кто-нибудь над этими строчками?
Строчки пронзительные:
Мне верить надо В кого-то, Во что-то, Чтоб жить без оглядки, Жить без расчета… Я просто птица На тонкой ветке, Хоть тоже в зверинце И тоже в клетке…Орел,
Вообще-то Яшин — такой охотник, какой крупнее зайца сроду ничего не приносил. Да и не стремился — ни капли кровожадного азарта. Но вот пишет — охотно: как обкладывали крупного зверя, окружали берлогу… А потом пишет про то, как про это пишет…
«В журнале меня хвалили за правду, за мастерство… Медведя мы не убили, не видели даже его. И что еще характерно: попробуй теперь скажи, что факты не достоверны, — тебя обвинят во лжи».
Эта прелестная юмореска выигрывает еще и оттого, что посвящена одному из признанных арбитров жизненной правды в художественных текстах — критику Феликсу Кузнецову (с его вступительной статьей вышло посмертное Собрание сочинений Яшина). Но глубоко запрятанная тревога улавливается и в этой юмореске. Сомнение в том, что делал всю жизнь. И в том, как жил.
«Да просто жил!» — отвечает Яшин (невзначай цитируя аббата Сийеса, над остроумием которого в XVIIIвеке смеялась «вся Европа», когда на вопрос: что ты делал в годы Революции? — он ответил: «Я жил»).
Яшин не просто жил. Он непрерывно исповедовался. Он боялся «нарваться с исповедью на врага». Хотя враг был очевиден только в те годы, «когда фашисты в дома к нам стучали железными сапогами». А что же друзья, други? «А други смотрят просто, какое дело им, крещусь я троепёрстно или крестом иным». Стало быть, друзья и враги — призраки, меняются местами. И бог с чертом: «И в бога не верится, и с чертом не ладится».
Все-таки чувствуется закалка поколения. «Были мы молоды и не запасливы: в голоде, в холоде — все-таки счастливы», — оборачивается Яшин на свои ранние никольские годы, когда девушки носили вместо сережек серпы и молоты, а вместо брошек значки. Первое советское поколение готовилось жить в воздушных замках, хотя рождалось в избах и бараках. И вроде уцелели — в провисе между бойнями: на Гражданскую не поспели, Отечественную увидели уже не из окопов, а с командных пунктов — с орлиного полета.
«История делает то, что следует», — с марксистко-гегельянской уверенностью успокаивает душу поэт, «повзрослевший вместе со своим поколением», но на всякий случай поминает и толстовско-каратаевское «терпение»: «все образуется, боль пройдет».
Пройдет ли?
Орел, ощутивший тщету прожитой жизни, не может упасть на виду у всех — он прячется, он уносит свою обреченность в потаенные скалы.
Несокрушимый дух сокрушается, как и смолоду, — в любви.
Любовь — засада, а запас сил на исходе.
И как смолоду, как в былые годы — готовность к разрыву, азарт: «только бы простоев не знала душа».
Опять — как в былые годы — готовность к разрыву, азарт: «только бы простоев не знала душа».
И опять — «безрассудная сила», смесь любви с «ночной ухой» (рыбная ловля — такая же всегдашняя услада души и тела, как охота), и еще — магия таинственных шифровок (как в «Анне Карениной» Толстого?):
На маховике коленчатого вала Выбита мета из трех букв: В.М.Т. Об этой мете знают механики и мотористы водители всех машин. КогдаМеханики и мотористы, а также водители всех машин знают свое, а пытливые читатели — свое: В.М.Т. — аббревиатура имени, отчества и фамилии героини этого лирического цикла. Секрет полишинеля? Теперь — да. В ту пору: с конца 50-х до середины 60-х — что-то вроде ребуса — для посвященных.
Ребус не столько в том, чьё имя зашифровано, а в том, за что на взлёте жизни такое испытание: несчастье любви? За изначальную победоносность? И это тоже зашифровано…
Но при всех шифрах конкретная история отношений прописана в цикле «Ночная уха» достаточно четко. Это существенно — не потому, что можно реконструировать, как и что там было (это можно, но не нужно), а потому, что позволяет понять — психологически — лирический сюжет. То есть: чем он был для нее. Еще точнее: чем, как он думал, он был для нее.
Эмпирика не очень романтична: соседское знакомство. Кажется, дело происходит то ли в двух кварталах друг от друга, то ли в большом многоквартирном доме, так что для визита достаточно взбежать на нужный этаж.
Они еще «на вы», но сигналы интереса (ее интереса к нему) уловлены мгновенно.
Его ответ: «Как вы подумать только могли, что от семьи бегу? Ваш переулок — не край земли, я — не игла в стогу… В мире то оттепель, то мороз — трудно тянуть свой воз. Дружбы искал я, не знал, что нес столько напрасных слез».
Ее слезы напрасны. Ее душа надломлена. Она умирает от рака — болезни надломленных душ.
И тут его сердце наконец разрывается:
Воскресни! Возникни! Сломалась моя судьба. Померкли, поникли Все радости без тебя. Пред всем преклоняюсь, Чем раньше не дорожил. Воскресни! Я каюсь, Что робко любил и жил.Робко? Да нет же: это она думала, что он робок. Вернее, это он думает, что она так думала.
Далее следует разбор полетов.
Она:
— Неужели ты не видишь, что ты мой бог? [74]
Ответ (в стиле нераскаянного атеиста):
— И что я за бог, если сам ни во что не верю?!
Она шутит невесело:
— На день строю.
Он (грустя об упущенном):
— Ах, если бы раньше знать, что жизнь так мимолетна.
Она — всерьез:
— Прикажи что-нибудь.
Он — всерьез («всерьез!»):
— Хорошо, сходи за папиросами.
74
«Боженькой» Леля Денисьева называла в сходной ситуации Федора Тютчева. Может быть, отсюда — соблазн: сблизить «Ночную уху» Яшина с «Денисьевским циклом» Тютчева. (См. А.Рулёва. Александр Яшин. М,1980, с. 113–114). Но я думаю, для такого сближения требуется слишком много оговорок и поправок.