Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Рыжие гномы. Рыжий тамариск пустыни. Сухое, горячее, обожженное, отливающее ржавью, медью. «Желтый глаз на кирпичном лице».
И — море солнца, море огня, света. Огненный дым летит, светило шевелит рогами.
Странными в этой скачке огней могут показаться разверзающиеся хляби, но бездна вод — такой же базовый элемент тихоновской поэтики, как пляска огней. Эталон ясности — «морской приказ». «Моряков я люблю за соль их небылиц, разбавленных кровью». Ставшие советским символом строки:
Гвозди бы делать из этих людей: Крепче б не было в мире гвоздей, —— образ,
Но у Тихонова эти социальные приметы настолько вытеснены общим опьяненным движением, что пролетарская культура спокойно берет вышеописанные гвозди и пускает в дело: в строительство нового мира.
Но — море!
Я рожден в береговой стоянке, Когда парус выкрасили кровью, Рыбу вбили в жестяные банки, Мертвым дали волны в изголовье.Ледяным свинцом вод обдается кипящая лихорадка огней — выковывается металл. Алюминиевое небо над свинцовым морем. Мир качается от вина и меди, песня звенит, как медный таз, тяжелой медью колоколен раздавлен звонаря язык…
Медный век проступает из-за серебряного.
Медная мордва, медногубые кочевники, медные дни Калифа. Неотвязный Восток в свете последующих путешествий Тихонова-сановника по гостеприимным республикам многонационального Советского Союза чудится предвестьем мирного широкодушия поседелого автора, который в «Стихах о новой Кахетии» с чувством законного удовлетворения «пройдет над Алазанью», меж тем, как у молодого Тихонова Восток — это образ оскаленного Ислама, солидарно отвечающего воинствующему оскалу автора.
«Мы живем в преддверье Азий, обреченных навсегда». Это — ответ Тихонова блоковским «Скифам»: братанье со зверьми, атака на «пестрый зверинец» Европы, «тяжеломедный ход» новых завоевателей Вселенной:
Иль в исторической пометке Мы — тень Мамаевой орды, И чем гордились наши предки, Тем темным только мы горды.«Исторические пометки» мы проследим ниже, главное же в этом скифском самораскачивании стиха — напор «разгульной орды», вольное «кочевье», «стихия разнузданной борьбы», бражный азарт одержимости. Недаром же первые сборники Тихонова назывались «Орда» и «Брага»; вышедшие один за другим в 1921 году, они навсегда встали в первый ряд советской лирики. И недаром первая же строка первого сборника — стартовая самохарактеристика поэта: «Праздничный, веселый, бесноватый» — на всю жизнь впечатала его облик в историю культуры. Здесь ни одного из трех определений не сдвинешь, в том числе и третьего, самого, может быть, точного в портрете легкого, сухого, одержимого всадника, сорвавшегося в аллюр.
Тот зверь — ты сам, душа в сугробах ЖиветТо ли это прорыв и путь, то ли обрыв и тупик… А неважно! «Мост или прорубь — не все ли равно?»
Но все-таки: откуда в этом самозабвенном звере, в этой «кровожадной рыси», в кусачем «косматом щенке», в «мамонте», одной ногой раздавливающем город, в «горильем князе», истекающем «зеленой слюной», в «черном кречете», клюющем «лунное пятно» (я перечисляю излюбленные образы автора «Орды» и «Браги») — откуда в нем такое трезвое ощущение беспутья, бесцелья, и такая трезвая горечь, какой не может быть у естественно-агрессивного зверя?
Откуда неотвязный образ пустыни?
Окинем теперь этот ясный горизонт с точки зрения ценностей: традиционных, революционных, русских, советских, христианских, языческих, магометанских… Впрочем, последних мы уже коснулись: «И встал я как муж, и как воин я встал и как брат, губами на губы и сталью на сталь отвечал…»
С ценностями, традиционными для старой России, тоже ясно: их просто нет. Аннулированы. Бесстыжие царские сатрапы напрасно посылают «эскадрон на усмиренье»: войска не станут стрелять в народ. «Тихая радость» по этому поводу — молчаливый и безапелляционный приговор старому строю.
Сложнее, когда из-под старого строя проглядывает нечто под названием «Русь». Что это? «Не зверь, не птица». Ералаш какой-то: кресты и гусли, колокольный или брашный рай. Насчет рая — чуть ниже, а реальнее — бой: в ушкуйницу-мать ушкуйники-дети, что-то дикое, простое, допотопное. Что-то космато-языческое. Как к этому отнестись? С одной стороны, душу охватывает безадресный восторг: «твои дороги — в небо двери. О, Русь! Томящаяся Русь… Скажи, что ты в нее не веришь. Я лишь печально усмехнусь». Но эта вера — «мимо людей», «мимо дней»; это обаяние мечты — «незримый храм». С другой стороны, когда задумываешься о людях и днях, то есть о русских людях, веками сидящих сиднями, — хочется этой раскрасавице-Руси поломать «все ребрышки», вырвать ей волосы, пустить кровь — научить ее «работушке». Работушка эта (перед которой должна будет расступиться Америка) предстает в загадочно-музыкальном варианте: «горны за трубы закидывать». Возможно, это медные трубы.
Меж патетикой лубяного миража и патетикой свинцовой реальности просверкивает веселый бесноватый стих, сопрягающий крайности в блестящей вольтижировке:
То не гром загудел далече, То не вихрь дубы разбил — То Илья, задремавший, с печи Лапоть липовый уронил.Естественно, все эти мотивы ложатся в могилу стола.
Христианские реалии, в отличие от исконно-русских, напротив, щедро представлены в обнародованных книжках. Вернее, антихристианские. Попы, лукаво «узлующие» Новый Завет для простодушных «храбрых солдат». Иконы, к которым никто не прикасается. Пьяные ангелы.
С Богом отношения еще проще: «Не надо мне божественных плевков, и поучений притчами не надо». Христу сказано: «Миру гроб сколотил ты, плотник, но в него я не лягу, нет». Народу: «Не возложил бы крест на плечи, а сам поставил новый крест!» Крест — на старой вере.
А как насчет новой веры? Насчет «кожаных курток на московских плечах колючих»? Насчет «коней Буденного, пьющих хлебово»? Насчет «Исполкомов», чье слово бежит «горицветом красным по степям»? Начет «клочьев кумача», летящих с флага?