Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
В поэме — сюжет другой, но не менее реальный, и даже описанный с куда большей рельефностью: герой — "детина", помощник комиссара, врывается в дом, где затаившиеся заговорщики, "бандиты", делают вид, будто они мирные обыватели: пьют чай и обсуждают… стихи Гумилева.
Отдав таким образом последний поклон Синдику, стихам которого когда-то даже подражал, лирический герой принимается за дело. Он вынимает оружие. "Руки вверх! Барышни, в сторонку!"
В одной из комнат — она!
Голоногая, в ночной рубашке, Сползшей с плеч, кусая папироску, Полусонная, сидела молча Та,Реальный герой, бывший "иудейский мальчик", как мы знаем, в смущении готов был бежать прочь. Лирический герой остается, чтобы "расплатиться с прошлым":
Я швырнул ей деньги. Я ввалился, Не стянув сапог, не сняв кобуры, Не расстегивая гимнастерки, Прямо в омут пуха, в одеяло…Сейчас герой, насилующий мечту своей юности, объяснит, за что он с ней расплачивается.
Я беру тебя, как мщенье миру…Следует расшифровка: мщение — за робость, застенчивость, позор предков, щебетанье случайной птицы (мог бы еще сказать: за случайной конницы набег).
Как всегда у великих поэтов, слово попадает в точку — в ту небыть, которую хочется завалить "аргументами"; это слово — "пустота":
Принимай меня в пустые недра, Где трава не может завязаться, — Может быть, мое ночное семя Оплодотворит твою пустыню…Великая попытка большевиков оплодотворить пустыню, в которую они ненароком уронили ненавистный старый мир, символически завершается.
Кажется, Багрицкий хотел продолжить поэму. Судьба не дала. Измученный астмой, он умер в феврале 1934 года, немного не дотянув до триумфального Первого съезда советских писателей и немного перетянув за черту пушкинского рокового возраста.
На кладбище, как специально отметили биографы, его проводил эскадрон красной конницы [6] .
НИКОЛАЙ ТИХОНОВ:
«НЕТ РОССИИ, ЕВРОПЫ И НЕТ МЕНЯ…»
6
См. Елена Любарева. Эдуард Багрицкий. Жизнь и творчество. М, с.240.
И дальше: «…Меня тоже нет во мне …»
Миллионы читателей, все еще помнящие Тихонова по многотомным собраниям сочинений, по необъятным поэтическим дневникам государственного деятеля, пересекающего с веткой мира моря и горы, наконец, по хрестоматийным строчкам «Баллады о синем пакете», — вряд ли легко примут такую его самоаттестацию.
Мало кто и теперь знает эти строки: схороненные автором в глубине личного архива, или, как сам он говорил, в «могиле стола», они пролежали там несколько десятков лет. Извлеченные из схрона (из архива наследников поэта) они были подготовлены и выпущены в свет в 2002 году издательством «Новый ключ» под названием «Перекресток утопий» исчезающим тиражом в 500 экземпляров.
Стихи, прогремевшие на весь Питер за восемь десятков лет до того, оказались
В числе других невыносимостей эти строки спрятаны во тьме письменного стола, или, как сформулировал сам автор, в «могиле стола». Кто знает о них? Узкий круг молодых, дерзких питерских литераторов, объединившихся в начале 1921 года в группу «Серапионовых братьев» и обчитывавших друг друга своими текстами? Этот круг, наверное, знает потаенного Тихонова, что, по мнению современных исследователей, и держит его там на «одном из определяющих мест».
Но и без этого — широко печатавшийся, открытый всем, кристально ясный автор «Орды» и «Браги» — блистает в самом первом ряду советской лирики самых первых пореволюционных лет. Строчка Багрицкого с символом веры: «Тихонов, Сельвинский, Пастернак» — не преувеличение: никого не удивляет в ту пору, что созвездие открывается этим именем.
Гусар-кавалерист, прикативший с фронта в Петроград «в разбитом эшелоне, в накинутой на плечи прожженной длиннополой шинели», с «зажатой в зубах прокуренной до донышка трубкой», обретает в литературных кругах настолько быстрый авторитет, что сама его трубка делается, как сказали бы теперь, знаковой чертой облика.
На какое-то историческое мгновенье он успевает сблизиться с Гумилевым. От этого контакта остается надпись на книге: «Дорогому Николаю Семеновичу Тихонову, отличному поэту — Н.Гумилев»: эта книга с автографом ложится туда же: в «могилу стола», потому что в могилу ложится и ее автор, расстрелянный как контрреволюционер петроградскими чекистами. С глухой горечью провожает Тихонов своего учителя, своего синдика, мэтра: «А был он строен и горд, кидаясь в широкий гон, и воплем собачьих орд охотник славил его…» Одна только строка — финальная — выдает тайну посвящения: «а в Хараре живет леопард с гумилевской пулей в боку…» — но и эта одиночная пуля опасна: стихи идут в схрон.
Ничего от серебристых туманов символизма в тихоновской стиховой палитре. А от акмеистов? Рельефность штриха… но у акмеистов не было такой острой сыпучести. У Тихонова не просто «песок» не просыхает под ногами «от пены, от моря, от боя», он и «радость земную синими кусками набивает в карман». Серебро, которое акмеисты отливали слитками, у Тихонова дробится, колется кусками, идет сыпью.
Главным спарринг-партнером он избирает поэта, ушедшего и от символистов, и от акмеистов, — Пастернака. У того — «отдельный прием», а у этого все вобрано, вогнано в динамику. У того — декоративность, а у этого — ясность. Там — роскошество непредсказуемой орнаментальности, тут — четкость, гибкость, сухая легкость…
Зной палит равнодушные крыши, Желтым медом стекает с них пот, Каракатиц чахоточных тише Проползает, чернея, народ.Много черного. Черные спины. Черная зыбь ночи. Черный рис на зубах голодных. Над черными ливнями — красная пена.
Красного тоже много, но, как правило, без политического оттенка (большевикам отправлен синий пакет). Только в раннем, юношеском, вполне ученическом — Революция алая. Красное — это заря, это пятна по лицу. И, конечно, кровь, кровь, кровь. Царит даже не красное, а желто-красное, рыжее. Рыжая кора деревьев.