Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Серп и молот. «И Перекоп перешагнув кровавый, прославив молот и гремучий серп, мы грубой и торжественною славой свой пятипалый окружили герб».
Пятипалость — тоже знак. Знаменательно, что она падает (выпадает) из полной незнаемости, из тумана. «Знак особый выбирая у всех народов и времен, остановились мы, не зная, какой из них нам присужден… Мы не узнали… и над нами в туманах вспыхнула тогда, сияя красными огнями, пятиконечная звезда».
Не знали… узнали.
Самый яркий знак — знамя. «Кровавое». «Горячее, как кровь, и цвета крови». Флаг, «простой и необыкновенный». «Развернутый над зияющей бездной». «Обрызганный кровью». «Изодранный на клочья».
И, наконец, последний знак, увековеченный Багрицким: движение руки локтем вперед
Крестик, брошенный на пол, и салют, отданный в смертный час, — два знака, замкнувшие и разверзшие опустошающуюся Вселенную, — порождают стихи, которые навечно врезаются в русскую советскую поэзию:
Нас водила молодость В сабельный поход, Нас бросала молодость На кронштадтский лед. Боевые лошади Уносили нас, На широкой площади Убивали нас. Но в крови горячечной Подымались мы, Но глаза незрячие Открывали мы…«Незрячие»! Вспоминаете «случайный» набег конницы? А дождь, идущий «наугад»?
«Смерть пионерки» задумана в 1930 году, в момент, когда умерла Валя. Написана и напечатана в 1932 («этот факт, как умерла, меня мучил два года»). Самому Багрицкому отмерено жизни — до февраля 1934.
В тучах, которые понемногу все-таки сгущаются в начале 30-х годов над его головой, последний просвет дает именно «Смерть пионерки», на которую не подымается рука даже у самых бдительных критиков.
А между тем, чутье у критиков работает отлично. Они умеют вслушиваться в обертона тех песен, которые продолжает слагать к красным датам знаменитый поэт, заглянувший в "Перевал", потом к конструктивистам и наконец вступивший в РАПП.
Если бы критики видели еще и черновики…
В чистовиках — все та же победоносная атака революционной державы на бурлящее в предчувствиях человечество. Некоторые выстрелы попадают в цель так удачно, что вызывают мысли о пророчестве. "До Берлина дойти…" — прямо-таки завет бойцам 1945 года…
Эта мелодия будет подхвачена следующим поколением, "мальчиками Державы", возмечтавшими "дойти до Ганга", до Японии и Англии и выстлавшими своими трупами путь от Сталинграда до Берлина.
К ним обращается Багрицкий — к поколению сынов, конкретно — к своему сыну Всеволоду.
Время настанет — и мы пройдем, Сын мой, с тобой по дорогам света…Сверкающий аллюр конницы сменяется тяжелым шагом пехоты; поэт, преодолевая одышку, подает юности руку:
Ты знаешь, товарищ, Что я не трус, Что я тоже солдат прямой! — Помоги же мне скинуть Привычек груз, Больные глаза промой!Обертона сдвигают стих к усталости. На месте гражданина мира, воздвигшего воображаемую вселенную над провалом отмененного старья, обнаруживается нечто среднее, промежуточное, вполне реально прописанное: Человек предместья. Он списан с кунцевского железнодорожника, у которого квартировал Багрицкий (и дочь которого
Он так поворачивает легендарный силуэт трубы, как и вообразить было невозможно:
Вкруг мира, поросшего нелюдимой Крапивой, разрозненный мчался быт. Славянский шкаф и труба без дыма, Пустая кровать и дым без трубы…Разумеется, это не "я", это "он". Однако именно к "нему" прикована душа…
"Человек предместья" обнародован в журнале "Красная новь" в октябре 1932 года.
В феврале 1933 в черновики ложатся строки новой поэмы; она будет названа именем этого рокового для поэта месяца, и окрещена так теми, кто обнаружит эту поэму в бумагах Багрицкого и опубликует ее посмертно.
В сущности, это завещание.
Первое, что поражает в нем, — вдруг проснувшаяся ностальгия по той самой одесской старорежимной жизни, которая провалилась в небытие.
Самое главное совершится Ровно в четыре. Из-за киоска Появится девушка в пелеринке, — Раскачивая полосатый ранец, Вся будто распахнутая дыханью Прохладного моря, лучам и птицам, В зеленом платье из невесомой Шерсти, она вплывает, как в танец, В круженье листьев и колыханье Цветов и бабочек над газоном…Ох, не похожа эта гимназисточка на ту креолку, за которой в ранних стихах слуга-индус нес серебристый шлейф.
Как не похож нынешний лирический герой на того маленького бунтаря, который демонстративно выплюнул когда-то скисшие сливки — стер с губ материнское молоко.
А теперь?
Я много дал бы, чтобы мой пращур В длиннополом халате и лисьей шапке, Из-под которой седой спиралью Спадают пейсы, и перхоть тучей Взлетает над бородой квадратной… Чтоб этот пращур признал потомка В детине, стоящем подобно башне Над летящими фарами и штыками Грузовика, потрясшего полночь…Детина — новое сюжетное обличье того лирического героя, "иудейского мальчика", который когда-то, трепеща, шел за гимназисточкой, боясь приблизиться и заговорить. Биографы и мемуаристы не сохранили в жизнеописаниях Багрицкого таких эпизодов, где он, в сопровождении матросов, устраивал бы облавы на "контру", — в лучшем случае он на таких мероприятиях присутствовал. "Я тут совсем немного приврал, но это было нужно для замысла, — смеялся Багрицкий в ответ на расспросы. — Во-первых, бандитов, которых мы искали, на самом-то деле не оказалось. А во-вторых, когда я увидел эту гимназистку, в которую был влюблен и которая стала офицерской проституткой, то в поэме я выгоняю всех и лезу к ней… Это, так сказать, разрыв с прошлым, расплата с ним. А на самом-то деле я очень растерялся, сконфузился и не знал, как бы скорее уйти…"