Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Огни и трубы пригашены — воды заполняют простор. Дожди, ливни, капели, волны. «Волна, волна, все буквы влажны» — какая завораживающая строчка. «Мы — водоливы, мы — водохлебы», — какая верность своей интонации, своей игровой стихии! «Водобежь, Водобежь, побеги на Беловежь…» — то ли это провидение фатальной роли Беловежья в судьбе Отчизны, то ли предвестие Летейских вод, чуемых в лепете любой безымянной речки…
Впервые, кажется, за всю поэтическую страду — воскрешен в стихах отец, убитый почти полвека назад, когда его застрелил не подчинившийся милиции односельчанин. Отец погиб в январе 1924
Свист соловья и кудри гармониста, красные дни революционного календаря и черные мокрые ветки ивы, и море-Ладога, и райна — брус для крепления паруса, непонятный без комментария, но неотделимый от песни-жизни, — все это в 1970 году смыкается на последней черте:
А ведь было — завивались в кольца волосы мои, А ведь было — заливались по округе соловьи, Что летали, что свистали как пристало на веку В краснотале, в чернотале, по сплошному лозняку. А бывало — знала юность много красных дней в году, А бывало — море гнулось, я по гнутому иду, Райна, лопнув, как мочало, не годилась никуда, И летела, и кричала полудикая вода!..Эта песнь венчает посмертное собрание самого певучего из поэтов «Октябрьского поколения».
МИХАИЛ ИСАКОВСКИЙ:
"БОЛОТО. ЛЕС. РЕЧНЫЕ КАМЫШИ. ДЕРЕВЬЯ. ТРАКТОР. РАДИО. ДИНАМО"
Если судьба определяет поэту место рождения не вслепую, то есть смысл вдуматься, а прежде вслушаться — в имя деревни, где он появляется на свет в седьмой день ХХ века.
Глотовка. Осельской волости, Ельнинского уезда. При Советской власти — Всходского, потом Угранского района.
Что-то сельское, еловое. После революции — овеянное восходом, всходами. Потом — памятью об окончательном избавлении от ига…
Интересно, однако, как перекидывают из района в район, словно докучную ненужность, эту нищую деревню (при Советской власти — "неперспективную"), самое имя которой: Глотовка — заставляет вздрогнуть.
Откуда имя? Ясно: от клички. Был какой-то мироед, живоглот. Глотничал. У литературных критиков естественно возникает ассоциация: Глотовка — того же ряда, что Горелово, Неелово, Неурожайка тож.
Создатель этого ономастического ряда так же естественно первым попадает в руки (и западает в сознание) едва научившегося грамоте бедняцкого сына: "певец горя народного" — представлен он в хрестоматии Вахтерова.
Попутно: как-то раз бедняцкие сыны сошлися и заспорили: где больше самоваров — в Глотовке или в Оселье? Оказалось
Так что прежде, чем откроется в деревне школа (событие войдет в легенду: едет учительница, везет бутыль чернил и сто пять фунтов книг!), — грамоте будущий поэт обучится, читая молитвы над покойниками.
Еще немного статистики: он — двенадцатый ребенок в семье. Всего — тринадцать. Выживают пятеро. Это для русской деревни — нормально.
Теперь о матери этих тринадцати. Она, понятно, неграмотная. Из соседней деревни. Имя деревни: Некрасы.
Оценили камертон судьбы?
Между прочим, прежде, чем явился на Руси поэт с роковым вопросом: кому жить хорошо? — был еще один поэт, элегический романтик по фамилии Красов. Русь его забыла, она выбрала того, чья фамилия начинается с отрицательной частицы. Это ближе ее горестям.
Мать Исаковского — Дарка (вообще-то Дарья, но по правильному имени никто не зовет). Дарка Фильченкова. Возьми поэт фамилию матери, — так и звучало бы это чисто-русское, тихое, неброское…
Суждено оказалось иное, летящее: Исаковский.
Собственно, фамилия (по отцовской линии) проще: Исаков. Щегольской польский хвост приделал ей старший брат, выбившийся в рассыльные волостного правления. Думал, поможет. Не помогло: как ушел брат из деревни, так и пропал бесследно на беспутьях России, сорвавшейся в безумный век.
Уход без возврата — еще одна нормальная неотвратимость той "серединной" Руси, из глубины которой выходит поэт Михаил Исаковский. "Великое переселение" — черта реальности, проваливающейся в Мировую войну и Мировую революцию. Ярче других, рельефнее в ней — те судьбы, что изначально мечены какой-нибудь особинкой: географической ли, социальной. Один — из овеянной мифами Одессы, другой — из полутатарского Крыма, третий — из Сибири, тот — из-под театрального купола, у того пароль "Курсантская венгерка", у того в истоке хоть и Ладога русейшая, да с ушкуйным, разбойным оттягом…
А тут? Неразличимая средне-русская унылость. Бескормица. Черные избы. "Неинтересная" речушка (а между прочим, Угра… другой бы извлек бездну ассоциаций из давней перестрелки с татарами). А тут — ничего. "Незолотая… незвонкая" — может ли такая пора стать "милой"? Может, но надо быть Исаковским.
Ни малейшей попытки приукрасить, позолотить. "Я вырос в захолустной стороне, где мужики невесело шутили, что ехало к ним счастье на коне, да богачи его перехватили… Я вырос там, среди скупых полей, где все пути терялися в тумане, где матери, баюкая детей, о горькой доле пели им заране…"
Понятно, почему уход из деревни в поисках лучшей доли — неписаный закон этой земли. И то, что хлеба не хватает до нови. И что голод будет. И что спасти может только отход кормильца на заработки. В лучшем случае он возвращается кое с какими деньгами. В худшем — без денег: пеший, оборванный, голодный, тощий, еле живой. В еще худшем — вообще не возвращается: заработав в городе слишком много, начинает котовать. Кто закотовал — конченный человек. И семья его, оставшаяся в деревне, обречена: по миру пойдет, перемрет с голода; изба развалится, и ее растащат на бревна.