Кремль. У
Шрифт:
Хохот раздался в пролете лестницы. Гусь-Богатырь увидел торжествующие рожи ребят. Ярость, что он попал так ловко на удочку, охватила его. Он начал хватать шкалики из кармана и швырять их в мальчишек. «Купи! Купи!» — понеслись по этажам корпуса. Он, багровый, бил шкаликами по стенам, он перебил все, под конец он схватил четверть и грохнул ее себе под ноги. Не выходили люди. Он закричал:
— Да смейтесь, смейтесь!
Он раскрыл дверь в коридор. Коридор был пуст. Ему стало страшно «Да не во сне ли это я вижу?» — подумал он и начал спускаться по лестнице. Он шел, грузный, усталый, под морозным и лунным светом. Поселок был пустынен. Он пришел домой и почувствовал себя плохо. Он лег на печку — и задремал. Он проснулся —
— Такая березка, такая кудрявая.
Гусь-Богатырь попросил принести ему подушку и тулуп. Он лег и сказал:
— Плохо себя чувствую. Кто это надо мной устроил?
— Вавилов, — ответил Парфенченко, вздыхая, и вдруг, отвернувшись, фыркнул.
Гусь освирепел.
— Ну, иди, иди, лижи зад у Вавилова! — закричал он.
— Да зачем мне идти к Вавилову, Иван Иваныч? — сказал Парфенченко. — Я бодр, как березка. — Но на самом деле он трепетал.
— Ты теперь думаешь, что Вавилов все из всех может вымотать?
— Может, вам выпить?
— Вон! Еще смеяться! — закричал Гусь-Богатырь.
— Вы сумасшедший, Иван Иваныч, я не знал такого за вами, — сказал Парфенченко, беря шапку.
— Вон!
Гусь лег на лавку, затем, чтобы не показать своей слабости, сел. Но кто бы ни входил, едва раскрыв дверь и увидев торжественное лицо Гуся, хохотали и, захлопнув дверь, уходили. Гусь, изощренно вспоминая посещение всех людей, ругался друзьям вслед. К утру жар охватил его. Он выпил холодной воды, залез на печку. Он дремал, в голове его был туман, — его тошнило в первый раз в жизни, ему виделись шкалики. Гусь, Великий Гусь-Богатырь, заболел. А Парфенченко постоял у ворот, он потерял друга и человека, которого он уважал всю жизнь, как несокрушимую скалу, — он сам едва ли осмелился пойти к Вавилову, — но тут, как в месть на изречения своего друга, на обидные его слова, — Парфенченко направился к Вавилову.
Глава восемьдесят девятая
И. Лопта был очень огорчен своим неумелым поведением, и ему плохо спалось. Он любил вздремнуть днем, что указывало на известный достаток. Или пригревало солнце? Он подошел к могилам епископов. Он обошел огромные стены собора, прошел подле бойницы, дверь была не закрыта. Шурка Масленникова сказала:
— Я бы ушла, но должна караулить. Так как Чаев унес свои ключи, может быть, кто-нибудь подойдет, я его попрошу покараулить. Раньше можно было оставить открытыми, но теперь открытыми оставить нельзя, так как туда Чаев велел перенести к могилам епископов серебряные паникадила.
Они посмотрели, как кони с вымазанными в грязи колесами подвозили уездных делегатов, многие из которых приехали с куличами, дабы по пути освятить их в соборе. И. Лопта увидел многих своих знакомых, но сомнение в своей святости и в нелепой крови, которая металась по его жилам, и аскетизме, который мало помогал ему, и дом, без деятельности по которому он скучал, где он нет-нет да что-нибудь сделает, бывало. Он чувствовал ненависть к Шурке и к тем ошибкам, которые он совершил, и то, что он признавал многие свои ошибки, и в частности ту, что он совершил, поддерживая печатание библии. Он прошел, но ему показалось, что Шурка нарочно вынула зеркало, но он решил молчать, и он понимал, что ему сегодня предстоит перенести большой грех — и что ему мстят за обман, который он совершил, выдвинув Агафью.
Он пошел к могилам епископов, но Шурка шла за ним, стараясь вылить на него злость, так как она была уверена, что старик сдержит свое слово,
Она выкрикивала похабные слова на всех языках мира, а старик презирал себя особенно за то, что он, как апостол, вдруг понял все эти двенадцать языков, и он упал на девку. (…)
Они услышали стук копыт: сын [Измаила] Мустафа уже сидел на солнышке, сам входил в дом — и отец обещал ему, что на этих днях привезет жену, потому что, если мы отняли у буржуазии хороших кобылиц-производительниц, то мы должны отнять для нашего потомства и женщин. [Измаил] объехал всю ограду, обошел весь дом, но не нашел Агафьи, и никто не мог сказать ему, куда она ушла. Бабы в ее доме обругали его совершенно неприличными словами; сын отдал ему все пособие, чтобы отец купил подарков, но пока он ходил по кооперативу и пока стоял в очереди, Агафья исчезла. Он въехал потому, что Е. Дону, который мечтал быть на коне, посоветовал ему спуститься в подвалы. Он с криком погнался за девкой, которая в белой повязке бежала в страхе перед его конем. Он перепрыгивал через могилы, сорвал пучок свечей, который ему сунул Е. Дону, который чувствовал теперь презрение ко всему русскому. Он у входа догнал запыхавшуюся девку, которая упала плашмя у самого входа, и Измаил, посмотрев на ее ноги в бумажных чулках, сказал Е. Дону:
— Не она.
Шурка, услышав его голос, поднялась:
— Я думала, Георгий-Победоносец мстит, — а это всего только мануфактурный сумасшедший.
Измаил разозлился на прозвище и воскликнул, что если она начала торговать собой, то он ее купит. Он ее купит для Егорки Дону, потому что тот никогда еще не знавал женщин.
В одном из проходов он спутал коня, и, посмотрев, что делает Егорка Дону, и все еще обиженный на то, что его назвали сумасшедшим, сам влез на Шурку, а она как ни в чем не бывало свернула глаза в сторону и вид вообще приобрела не наигранный, как раньше, а вполне деловитый. Дону рассказал анекдот: «Пришло время Шурке родить, а родить она была должна двойню, вот повивальная бабка и заставила его держать свечку. Когда родился один, — она сказала: «Подержи еще свечу». Бабка решила пошутить, Она дала ему свечу: «Еще». Он бросил свечу и сказал: «Они видят свет, лезут, довольно и этих двух». Шурка запыхалась, расхохоталась.
Измаилу стало стыдно, что он мог отдать деньги сына, и пока девка дурачила Е. Дону, он тихо сел на коня и поехал подвалами и заблудился. Он увидел тазовые кости. Он увидел их на полу, но он не остановился, а поехал через них, а затем обернулся, не бредится ли ему, — нет, они лежали; затем он воскликнул:
— Хочу я посмотреть, что ты за человек, но только воскресни слепым, чтобы не наделать мне вреда!
Он ударил плеткой. Огромный великан, величиною с трехэтажный дом, встал перед ним.
— Что вы делали раньше и что вы ели? — спросил его Измаил.
Тот начал рассказывать свои подвиги. Он прервал великана:
— Вы ели землю и убивали скот, но освобождали ли вы людей?
Великан спросил:
— Кого ж ты освобождаешь? И какие подвиги совершаешь? У тебя не хватает смелости сделать меня зрячим. Сделай меня зрячим или преврати в кость.
[Измаил] взмахнул [плетью] — все пропало. Он увидел кости, нарисованные на стене. Ему стало стыдно того, что произошло. Он понял, что дракон свободно может вылезти из воды. Он поскакал из Кремля. Второй раз Кремль опозорил его.