Критическая Масса, 2006, № 1
Шрифт:
Реальность (вожделенная Гумбрехтом) была такова. Незрелым юношей (в 18 лет) Яусс вступил добровольцем в Waffen-SS (примерно: отборные воинские части, но под эгидой ведомства Гиммлера); был переведен из голландской дивизии ввиду знания языка во французскую мотострелковую, носившую имя «Шарлемань»; дослужился до звания капитана [Hauptsturmfuhrer — не такой уж «высокий ранг» (с. 27), вопреки Гумбрехту]; получил в 1944 году в награду за боевую храбрость «Золотой крест» и закончил войну не в Берлине, а в Померании. Членом нацистской партии Яусс не был. Он был солдатом. В 1947 году союзнический трибунал отказался от предъявления ему каких бы то ни было претензий. Насколько мне известно, Яусс (я был его соседом по поселку, где жили профессора Констанцского университета) не делал тайны из своего участия в действиях элитных подразделений (мне он поведал, как воевал под моим родным Ленинградом). Правда, он не высказывался об этом печатно 7. Передо мной лежат несколько сфотокопированных документов, которые мне сейчас понадобятся. Домыслы о том, что Яусс входил в эсэсовскую верхушку, — результат недобросовестного историко-архивного разыскания: они зиждутся на изданном в 1941 году телефонном справочнике,
Эдипальная авторепрезентация Гумбрехта завершается мотивом «уныния», которое вызвало у него письмо бывшего студента, восхвалявшее Яусса как «самого выдающегося романиста немецкого происхождения» (с. 37). Фрейд был бы счастлив, прочитав эту концовку, подтверждающую его теорию, сообразно которой ребенок эволюционирует от Эдипового комплекса к кастрационному. Похоже, что некое раскаяние в содеянном было не чуждо Гумбрехту, когда он составил свой текст. Я видел Гумбрехта один или два раза в первой половине 1980-х в его бытность в Германии — до того, как он перекочевал в Стэнфорд. Он произвел на меня впечатление славного малого. Трудно понять, зачем ему понадобилось чернить учителя. Сам он пишет о том, как не получил в наследство кафедру Яусса, и сетует на второстепенность роли, которую он сыграл в научном кругу «Поэтика и герменевтика» (собравшем, бесспорно, самое лучшее, чем располагала гуманитарная культура в послевоенной Германии). Но эти факторы (так называемые narzisstische Krankungen) еще не могут, думаю, служить достаточным основанием для того, чтобы публично расписываться в безжалостном равнодушии к смерти отца — пусть и не биологического, лишь научного. Возможный ответ на загадку я нашел у Жака Деррида, в его реакции на скандал, разразившийся вокруг Поля де Мана (Jacques Derrida. Comme le bruit de la mer an fond d’un coquillage. La guerre de Paul de Man. Mеmoires II. Paris, 1988). Подчеркну, что при всем сходстве случившегося с де Маном и Яуссом прошлое обоих литературоведов все же не совсем одинаково: первый конформистски участвовал в идеологическом утверждении в Европе «нового порядка», второй воевал за тот же порядок на фронте 8. В своей адвокатской речи в пользу де Мана Деррида слишком уж печется о сохранении чести деконструктивистского мундира. Но в главном «Вторые мемуары» проникновенны и убедительны. Среди прочего Деррида (над ним наверняка витал дух ап. Павла) требовал от тех, кому во что бы то ни стало хотелось подточить авторитет де Мана, признания прав личности на собственную историю, на перевоплощение. Вот этому требованию и не отвечает мышление Гумбрехта. Он консервирует образ молодого Яусса — к тому же сильно искаженный. Постисторик Гумбрехт не способен допустить, что у историка Яусса была персональная история, преобразовавшая солдата в одного из самых ярких гуманитариев 1960—1990-х годов. Коротко: чтобы спасти сознание, в котором произвольно мешаются разные времена, в котором история застывает в не свойственной ей неподвижности, можно пожертвовать и учителем, и истиной.
Я не буду собственными силами решать щекотливый вопрос о том, почему Гумбрехт адресовал статью о Яуссе русской аудитории, а не, допустим, немецкой, где она скорее всего нашла бы более чем живой отклик, особенно в академической среде. Даю слово Гумбрехту. Он полагал уместным поделиться своим посттоталитарным опытом, полученным в Германии, и счастливым переживанием обретенных им американских свобод с людьми из той страны, которая после многолетней «советской стагнации» заявила о «безусловном отказе от прежней жизни» (с. 24). Как тут опять не сказать о гумбрехтовской анахроничности?! Ведь демократия у нас стала, слава Господу, управляемой, да и Америка развила свой образцовый либерализм в Гуантанамо. И все же, даже несмотря на несвоевременность обращения американского профессора к русской публике с наставительным посланием, Гумбрехт попал в точку. Потому что его текст будет вопринят моими соотечественниками (знаю я их всеотзывчивость) с благодарностью (в известном смысле интуиция ученого и тут сработала). Они будут признательны за то, что им доставлена блаженная возможность вспомнить о «Семнадцати мгновениях весны». Пусть русские друзья Гумбрехта расскажут ему об этом киносериале.
Игорь П. Смирнов / Констанц
1 Epochenschwellen und Epochenstrukturen im Diskurs der Literatur— und Sprachhistorie / Hrsg. von H.-U. Gumbrecht, U. Link-Heer. Frankfurt am Main, 1985. S. 34—50.
2 Hans Ulrich Gumbrecht. History of Literature — Fragment of a Vanished Totality? // New Literary History. 1985. Vol. XVI. № 3. P. 467—479.
3 «Alles Recht ist Situationsrecht» (Carl Schmitt. Die Kernfrage des Voelkerbundes. Berlin, 1926. S. 22).
4 Theodor Lessing. Es ist nur ein Uebergang (1926) // Th. Lessing. Ich warf eine Flaschenpost ins Eismeer der Geschichte. Neuwied, 1986. S. 346—349.
5 Hans Robert Jauss. Der literarische Prozess des Modernismus von Rousseau bis Adorno // Poetik und Hermeneutik XII. Epochenschwelle und Epochenbewusstsein / Hrsg. von R. Herzog, R. Koselleck. Munchen, 1987. S. 243—268.
6 Англоязычный оригинал этой статьи мне недоступен; в дальнейшем цитируется перевод Е. Канищевой с указанием страниц в корпусе моей рецензии.
7 О «молчании» Яусса см. подробно: Maurice Olender. La chasse aux е vidences. Sur quelques formes de racisme entre mythe et histoire. 1978—2005. Paris, 2005. P. 290—312; в этой книге собраны различные материалы
8 Де Ман написал предисловие к американскому изданию книги Яусса «Towards an Aesthetic of Reception» (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1982). С вспыхнувшей по этому поводу дискуссией между Йельским деконструктивизмом и Констанцской школой русский читатель может познакомиться по публикации: Ганс Роберт Яусс. Письмо Полю де Ману // Новое литературное обозрение. 1997. № 23. С. 24—30.
Лев Данилкин. Парфянская стрела. Наталья Курчатова
Контратака на русскую литературу 2005 года. СПб.: Амфора, 2006. 302 с. Тираж 3000 экз. (Серия «Личное мнение»)
Тихо и незаметно еще канул год в вечность, канул как капля — в море! И никто не пожалел о покойнике…
Виссарион Белинский, «Русская литература в 1845 году»
Автор
На поверхностный, тусовочно-светский взгляд, обозреватель московской «Афиши» Лев Данилкин — персона из тех, что вечно попадают мимо кресла. В филологически ориентированной среде его писания принято считать погремушками этакого бо-бо, глянцевого мальчика, к которому смешно и нелепо относиться всерьез. С другой стороны, журналистская публика, находящаяся в сходных обстоятельствах обозревателя на зарплате, с ироничной ласковостью отзывается о «критике Данилкине», который — вот смеху-то! — не знает какой-нибудь характерной американской вариации на тему «елда». Вопиющею серьезностию тона Данилкин выбивается и из этого круга.
Ну и слава богу.
Книжка читается внахлест; в ней нет наукообразия, нет и салонной ленцы. Стиль — скоростной, хоть и извилистый, как серпантин. Данилкин — не критик от штудии, не забавник для коллег по цеху: его мало интересуют межлитературные разборки, он не соблюдает дистанций и легко может оскорбить чей-то вкус. Остроумно; местами весьма похоже на настоящую литературу.
Прецедент
«Контратака на русскую литературу 2005 года» — подзаголовок боевитый и крайне ответственный. Значимый, как это ни странно, именно в своей второй, чисто информативной части. Контратака — она так, для броского словца, а вот заявка на оперативную ретроспекцию здесь много существеннее. «Есть какие-то вещи, которые проступают наружу… сами по себе», — пишет Данилкин в своеобразном интро к своей «Парфянской стреле». Вещь, которая проступает наружу сама по себе, в данном случае — привидевшаяся автору свастика под крылом самолета, заходящего на Франкфурт или Берлин. Расхожее мнение таково, что и новый виток отечественной словесности критику Данилкину точно так же привиделся. Только вот ничто не возникает из ничего, и само появление столь яркой и неоднозначной фигуры говорит в пользу реальности. «Новая ситуация», «новый порядок» востребует нового критика; это стало ясно еще до «Парфянской стрелы». Явление Данилкина вовсе не начинается с издания бело-красного, как спартаковский шарф, томика установленным тиражом 3000 экз. — прицельная стрельба из окопа ведущего столичного ситигайда давненько производит решительно много шума, и объяснять это исключительно выгодной дислокацией снайпера — значит попросту выдавать низкие технические характеристики собственных орудий. Книга здесь просто закономерный символ, историческая рифма, настолько характерная, что по спине дает морозом, оторопью.
Полет стрелы
Существование русской литературы есть факт, не подвергнутый никакому сомнению…
Он же
У Шкловского была характерная метафора о литературном наследстве, которое передается не от отца к сыну, но от дяди к племяннику. Критика, начиная с определенного уровня, — та же литература; и эту сентенцию нам подарил вовсе не просвещенный постмодернизм, как могло бы показаться. Лев Рубинштейн в конце девяностых обзывал критиков писателями-концептуалистами — но зачем так сложно? Высказывание Шкловского вполне применимо к критике как к ветви литературы; но в каждом конкретном случае и дуб, и омела — величины переменные. Кто писатель-концептуалист, а кто и просто писатель. При некотором ускорении темпоритмов закон непрямого наследования действует уже не в зазоре меж поколениями, но в рамках одного жизненно-литературного сюжета, на линии отдельно взятого диалектически развивающегося персонажа: слой или школа, которая еще недавно не просто казалась, но по сути была актуальной, уходит вглубь, как разбивающаяся о берег волна, — и сверху тут же накатывает следующая. Критик, который по определению виндсерфер, гораздо больше подвержен этому ускорению. Он находится на пенном гребне или, если угодно, в самом конце пищевой цепочки: обмен веществ на порядок выше. Это обстоятельство делает его крайне динамичным элементом. Колебания курса и даже ошибки критика — характерная черта рода деятельности, ведь он откликается на любую перемену интеллектуальной погоды как парусник, идущий размашистыми галсами. Глянцевый англофил и модник, почитатель Сорокина и читатель Акунина, при выходе из бухты в начале нулевых Данилкин, думается, совершенно не случайно поймал вполне себе встречный шквал, прибавил пару узлов скорости и провозгласил чуть ли не готический ренессанс русской литературы. Для многих это залихватское перекидывание штурвала служит только показателем того, что пассажир держит нос по ветру; мне, наоборот, кажется, что шкипер по-хорошему одержим.
«Парфянская стрела», собственно, венок рецензий, по-хорошему — статей, окольцованный несколькими центростремительными идеологемами, которые и связывают книжку в единое целое. Вкратце, не претендуя на полноту, рефрен звучит так: слухи о конце литературоцентризма сильно преувеличены; главной миссией сегодняшнего романа является проектирование завтрашнего дня, который почти не оставляет шансов реальности, но дает хорошие, хоть и скоротечные перспективы литературе. Еще есть что-то про то, что литература заменяет собой отсутствующую политику, и о реинкарнации фигуры интеллигента — но это, по сути, лишь вариации главной темы.