Кровь людская – не водица (сборник)
Шрифт:
Кульницкий сперва поморщился, не отваживаясь разрешать вопрос без заведующего земотделом, но, убежденный ловкими доводами Гуркала, пошел на компромисс.
— Отстукаем решение о возвращении Варчуку части его земли. Думаю, ему для культурного хозяйства совершенно достаточно и двадцати десятин.
— Правильно! По-революционному решили! — похвалил свое начальство Гуркало, и оба остались довольны и решением и самими собой.
Прощался Варчук с Гуркалом на его квартире, и два чувства боролись в нем — скаредность и справедливость. Заплатить начальству или так обойдется?
— Прямо и не знаю, Ярема Иванович, чем вас отблагодарить, такой вы дорогой человек! Тут ведь, в городе, за все заплати. За паршивый огурец и то давай деньги, да какие деньги! Дорого все при новой власти. Так, может, вы взяли бы что-нибудь за свой труд? Не побрезгуйте, мы люди простые, не знаем, как это делается…
— И мы люди простые, лишнего не берем, от заслуженного не отказываемся, — задвигал подкурчавленными бровями Гуркало.
— Вот спасибо вам, — улыбнулся Сафрон, хотя и жаль было, что начальство не отказалось от взятки. Есть же такие благородные: ты ему в руку суешь, а он отнекивается, еще и благодарит…
Сафрон расстегнул рубаху, разорвал подшитую к воротнику ленточку, и из прорехи скатилось на ладонь несколько золотых.
— Ловко придумано! — засмеялся Гуркало.
— Беда научит, — вздохнул Сафрон и положил монетки рядком на стол.
— А может, Сафрон Андриевич, пропьем их на радостях? — покосился на золото Гуркало.
— Некогда, некогда, Ярема Иванович! Пейте сами на здоровье. Еще раз большое спасибо. — И Сафрон заторопился в дорогу.
Вскоре его бричку трясло на разбитой за войну винницкой мостовой, а его самого неотступно лихорадила мысль: что делать с лошадьми? А вдруг в село наедет следствие, начнут до всего докапываться? Все может статься! Как ни тяжело было прощаться с хорошими лошадьми — Сафрон решил продать их.
На другой день, не очень торгуясь, он продал на ярмарке бричку и лошадей тому самому мужику, у которого пил на хуторе, а сам пошел на Каличу, надеясь встретить приехавших на базар односельчан и с ними доехать до дому. И как он потом благодарил бога, что избавился от вороных и брички! Только он добрался до хутора, как туда же пришел Мирошниченко с неизвестным человеком. Сафрон, вздыхая, рассказывал им, что его обобрали бандиты, вырвался от них в чем был. Он даже показал оторванную ленточку под воротником: и сюда бандюги добрались, отняли последние деньги. Он видел, что ему не верят, но вздыхал, жаловался и просил помочь отбить лошадей.
— Может, и отобьем, — сказал Мирошниченко таким тоном, что у Сафрона бешено заколотилось сердце.
Не было сомнений — его заподозрили. Вечером эти догадки подтвердил и Кузьма Василенко. Он рассказал, что Мирошниченко с заместителем председателя уисполкома долго ходили по берегу Буга, приглядываясь к следам.
— Ну и пусть себе приглядываются на здоровье! — Сафрон выдавил па сухом лице улыбку, чувствуя, как тревога все глубже заползает в сердце, слава богу, сейчас к нему придраться не за что, надо, чтобы и дальше так было.
Дня через два Сафрон снова отправился к Гуркале. Переплатив, он откупил у изумленного
— Стой, глупенькая! — Сафрон пригнул голову лошади за повод. Снова раздался сухой выстрел, и его лошади, покачиваясь двумя черными островками, скрылись из глаз.
Сафрон с жалостью посмотрел им вслед и, не выходя из воды, трижды перекрестился, а потом той же щепотью отер слезы.
XXXI
На осенних росах ядренеет скошенная гречиха.
Клочок тумана у самого края Веремиевского поля колышется, розовеет, пронизанный лучами солнца, и пропадает из глаз, быть может опускаясь на алый сафьян гречихи и отдавая ей всю нежность своих влажных красок. Впереди ярко синеет зубчатая стена дубравы, на вершинах деревьев вспыхивают, скрещиваясь, расщепленные нити солнечных лучей.
Денис Бараболя катится по стежке и, щурясь, принюхивается и к полю, и к четким, по-осеннему, далям, и к самому солнцу. Торжественная сентябрьская тишь смягчает его подозрительность, и даже запекшаяся в груди злоба обволакивается сладостным и томительным маревом сдержанной страсти. Вот уже несколько дней и ночей она сосет его, переполняет кровью сердце. Неужели эта девчонка с большими вразлет бровями сумела не только вылечить его, но и всколыхнуть притупленные беспорядочными связями чувства?
Была пора — и он ждал своей неземной любви, пел о ней, присматривался к девушкам и желал праздника души. Но еще гимназистом попал в объятия опытной и дорогой проститутки, и она сумела отравить святость порывов.
И вот внезапно его развращенной души коснулось другое чувство. Что это было — жалость к несчастной сироте или в самом деле нечто, называемое в книгах любовью? Но какая может быть жалость? «Ты идешь к женщине? Не забудь взять плеть», — говорил Заратустра.
Сейчас это поучение вызывает улыбку: до чего же оно не подходит ни к пейзажу, ни к настроению!
Сквозь прореженный край леса перламутром сияет кайма неба, а по небу плывут тяжелые белые корабли облаков, и кажется, там совсем иной мир, чем тот, что окружает Бараболю. На миг он забывает о своем шпионском ремесле, забывает Ницше и черные тени Девоншира и следом за осенними небесными кораблями плывет в свое тихое и сытое детство. Но за деревьями, у самых облаков, появляется человек, и лицо Бараболи приобретает привычное придурковатое выражение, а разум ожесточается. Незнакомец сворачивает в дальние поля, а Бараболя, проводив его сузившимися глазами, вкатывается в рощицу и сразу же натыкается на семью точеных белых грибов. В своих бархатных тапочках они похожи на миниатюрный слепок побуревших осенних деревьев.