Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:
Когда примерно за час до рассвета я ненадолго очнулся ото сна, небо на севере было рыжевато-красного цвета. Горели зернохранилища.
31
Агатон
На завтрак, который задержался на четыре часа, я получил цыпленка. Я так ослаб, что есть мне не хотелось, однако я съел цыпленка, так как знал, что он предназначался не мне, а тюремщику. Тюремщик стоял, вытянувшись во весь рост, и наблюдал, как я ем. Закончив, я поблагодарил его, но он ничего не ответил.
— Я желаю тебе добра, тюремщик, — сказал я, сделав несчастное лицо. — Но увы, как и мир, я погибаю.
Агатон наш погибает, Но слушай, что стих говорит: Пускай Агатон погибает, Он гадостей все ж натворит!Если на то пошло, гадостей я могу натворить немало.
Прервавшись на середине предложения, я спросил у тюремщика:
— Почему такой человек, как ты, стал тюремщиком?
Он помотал головой, будто для него такого вопроса никогда не существовало.
— Я миновал тот возраст, когда мог сражаться за свое отечество, — сказал он.
Он, несомненно, понимал, что я запросто могу высмеять его ответ, но все-таки решился заговорить, и поэтому я ничего не сказал. Он посмотрел на север, где все еще пылали зернохранилища, застилая небо дымом. Он осознает, что не должен стоять здесь. В тюрьме отчаянно не хватает охранников — благодаря стараниям Ионы, если моя догадка верна. Но ему все равно. Он плюнул на все, как и я. Возможно, даже смирился с неизбежностью смерти, о которой я его предупреждал. Бедная душа, он любит эту поганую страну. Как и я, впрочем. В конце концов я признаю это. Следуя своим порочным путем, Спарта натолкнулась-таки на некоторые достоинства. В отличие от Афин она не заражена рабством. Даже в илоте больше человеческого, чем в рабе, что я, бывало, пытался доказать своей жене. Она не хотела этого понять; у нее, дочери архонта, душа закостенела от богатства. Что ж, даже Солон этого не понимал. А я, как мне кажется, понимаю тюремщика. Иногда я стоял на вершине холма летним днем и глядел на огромные поля цветущей пшеницы и ячменя, которые рождает эта плодородная почва; глядел на одинокие вязы и клены посреди темно-зеленых пастбищ, где паслись козы, коровы и овцы; глядел на эту землю, обласканную горными потоками и разделенную посередине полноводным Эвротом, по зеркальной глади которого скользили неизменные рыбачьи и прогулочные лодки, а на мелководье весело плескались ребятишки. Я смотрел на древний храм Ортии, возвышающийся у края заболоченной низины, и на его ослепительно белое отражение в безмятежном потоке (в этом храме царит покой и звучат лишь молитвы; бичевание и прочие жуткие таинства свершаются в еще одном храме Ортии, возведенном в горах). Иногда по ночам я скакал на быстром коне по окрестным полям, прильнув головой к конской гриве и жадно вдыхая запах конского пота. Я рассекал неподвижный ночной воздух так, что свистело в ушах, а звезды застыли в небе так близко, что казалось, они вот-вот обрушатся на меня. Я мчался галопом вдоль виноградников, и запах винограда, словно благовоние, обволакивал меня со всех сторон; я скакал по широким грязным дорогам, которые днем обычно были запружены илотскими повозками, доверху груженными капустой или тканями; я проносился через селения, где даже бедняки были богаче многих зажиточных людей за пределами Спарты. Земля вокруг Афин не отличается подобным изобилием. Там приходится сражаться с каменистой почвой тупым лемехом, чтобы в результате получить скудный урожай зерна да заросли чертополоха со стеблями толщиной с оградные столбы. Неудивительно, что бесчисленные орды захватчиков завоевывали спартанские земли при помощи копий, мотыг и храмов (чтоб умилостивить поверженных богов). В Афинах рабы — это рабы; богатые там угнетают бедных, и законы Солона — это отнюдь не законы природы, а всего лишь жалкая попытка исправить извечную несправедливость. В Спарте же нет нужды в рабах, вполне достаточно наполовину покоренной цивилизации илотов. В мирное время илотам даже позволяется — до известных пределов, конечно, — иметь собственную знать. Без чего Спарте действительно не обойтись — и здесь Ликург прав, — так это без сословия воинов, способных защитить выращенный урожай от захватчиков.
Мой тюремщик, которого я презирал как болвана, — на самом деле всего лишь беспомощная жертва
Не такую ли картину он видел мысленным взором, глядя на горящие зернохранилища? Но это видение, как и всякое другое, является жертвой истории. Полчища голодных кочевников спустились с гор и захватили эту землю, а пленников превратили в рабов, потому что на протяжении веков рабство было их обычаем (и обычаем всей нашей цивилизации), хотя по сути дела в Спарте рабы были ни к чему. Все шло своим чередом. Положение изменилось. Однако ни возмущение илотов, ни стыдливая жестокость завоевателей не умерли. Спарта могла стать великим государством — государством работников и их защитников, с двумя царями во главе: чтобы справедливое правление одного уравновешивало справедливое правление другого. Но ненависть была изначально укоренена в истории Спарты. Диархия тоже имела свою историю: не один царь, а два появились в результате соперничества древних родов, чьи имена мы знаем лишь по темным, противоречивым легендам. И потому Ликург вымолил у Аполлона идею совета мудрых жрецов, эфоров, которые были призваны управлять и царями и народом. Но и у каждого члена этого совета мудрецов имелась своя история.
Тюремщик по-прежнему глядел на север, безмолвный и суровый, с лицом напряженно застывшим и, как мне показалось, скорбным. Слишком поздно — как всегда, с начала времен. Я паясничаю и кривляюсь, поучаю глухую, как стена, вселенную, но шумлю я напрасно — слишком поздно. А тюремщик, пронзая взглядом долину, все смотрит, как догорает недостижимый идеал, затем наконец опускает глаза, вспоминает про свои обязанности и уходит, не проронив ни слова, чтобы заняться другими заключенными и другими невеселыми делами, которые не дают ему покоя, если он на время выкидывает меня из головы. Наречем его Атлантом. Его работа бессмысленна, но есть в ней некое достоинство.
Даже стоя на месте, Агатон исчезает, Падает, падает в пропасть. И туда же весь мир улетает.Так о чем это я? Доркис мертв. Да. А Иона?..
Все вылетело у меня из головы. Я что-то сделал для них, нечто исполненное щедрости, возможно, даже отваги.
Забыл.
Невероятно! Мой некогда великий ум, по крайней мере, незаурядный… Я мог, один раз услышав, воспроизвести длинные речи. Я мог прочесть десяток страниц и запомнить их на многие годы. А теперь все забыл.
Бедняга Агатон совсем ума лишился, Он слишком слаб, чтобы пуститься в пляс, Но гордости запас еще в нем сохранился: Он прячет грязное белье от посторонних глаз.Доркис погиб.
Я в какой-то комнате — кажется, во дворце. Была ночь, потому что, когда я глянул в окно — да, теперь я вспомнил, — колонны смутно белели во мраке, похожем на густой черный туман. Шаги — судя по всему, стражников; потом другие — более легкие и неторопливые. Входит царь, слабоумный и преждевременно состарившийся Харилай. Он поднимает руку, подзывая меня к себе, и я…
Не помню.
Тука сказала:
— Ты хочешь ее? Теперь ты можешь быть с нею, ты же знаешь.
— Тебе прекрасно известно, кого я хочу иметь своей женой, — сказал я.
— Вовсе нет, — сказала она. — Мне известно, что ты любишь меня и что я для тебя в некотором роде выгодное помещение капитала — двадцать лет жизни.
— Разве этого не достаточно?
— Это ничего не значит. Я бы ни за что не поверила, не будь это правдой. Я даже могу понять тебя. Наверное, я бы чувствовала то же самое, если бы встретила подходящего мужчину.
— А Доркис? — спросил я.
Она посмотрела в окно, опираясь рукой о подоконник, чтоб сохранить равновесие.
— Почти, — сказала она. — Если бы он всегда был таким, как в те последние минуты…
По улице, чеканя шаг, промаршировал отряд воинов. Когда шум затих, я спросил:
— Что же изменило его?
— Уверенность, — ответила Тука. Она чуть наклонилась, будто от боли, затем повернулась ко мне лицом и сказала: — Смерть.
Я подумал: Я люблю тебя, Тука. Не уходи. Очнись.
Подожди. Да.
Доркис погиб.
Царь поднял руку, и я подошел к нему. Опустился на колени и сказал, церемонно и серьезно, как Солон Крезу:
— В чем бы ни состояла вина мужа этой женщины, она и ее дети здесь ни при чем. Долгие годы Доркис был законопослушным и преданным слугой и притом свободным по закону. Ему были даны определенные преимущества: хороший дом, запасы провианта, свобода передвижения, и он ценил их так же, как и его семья. Я говорю это как друг, хорошо знавший его. В конце концов он, должно быть, сошел с ума. Разве человек в здравом рассудке стал бы выступать против тех, кто был добр к нему? Вы, Ваше царское величество, видели казнь. Этот человек был безумцем. Достойным восхищения, может быть. В некотором смысле. Даже благородным. Но, клянусь всем святым, он был безумен. Если любимый пес Вашего величества взбесится, вы же не станете наказывать суку и ее щенков?