Крымчаки. Подлинная история людей и полуострова
Шрифт:
Я, Аджи Измерли, сын Яшаха Измерли, писал:
В середине июля 1820 года я получил письмо от хозяина гостиного двора, самого близкого к порту Пантикапей, с просьбой быть у него через месяц для сопровождения до Юрзуфа трех господ, прибывающих военным бригом «Менгрелия» из Тамани. Господа путешествуют из Петербурга в Тавриду, изъясняются на русском, французском, им нужны татарский, еврейский языки, говоры караимские и крымчацкие, другие «тафре» языки для устного перевода при продвижении в среде крымцов.
И был я к назначенному времени в гостином дворе, где мне была отведена комната с чашкой кофе утром, обедом днем и ужином к вечеру. Хозяин был очень любезен, сразу дал мне русских денег, кои у нас в цене. Через три дня и три ночи, 18 августа, мы поехали на его тарантасе в порт. После полудня на горизонте показался парусный бриг, и вскоре он уже начал швартоваться. Сначала снесли вещи, а потом сошли господа. Пожилой сразу представился – «генерал Николай Раевский», а двое молодых, крепко скроенных, но невысокого роста сказали, что они его солдаты, и почему-то засмеялись. Особенно весел был один – с бакенбардами, в белой шелковой, почти прозрачной рубашке, в черных тонких брюках и мягких летних ботинках… Он был ладного атлетического телосложения, на вид лет двадцати, ноги, однако, были немного коротковаты, и поэтому туловище казалось большим, а сам он был невысок на вид. Солдаты с брига погрузили вещи на тарантас, и хозяин отправил по адресу гостиного двора возчика с вещами, мы же все впятером взяли лошадей и поехали верхом осматривать Пантикапей.
К самому вечеру все вернулись в гостиный двор после дневной жары и увидели, что военный бриг светится красными парусами на закатном солнце у причала. После обильного ужина все разбрелись по своим прохладным комнатам. Утром мы отплыли в Юрзуф. Они все сидели на скамейках, держась за веревки. Тот, с бакенбардами, лежал у них за спиной лицом к берегу и переговаривался с друзьями, и что-то в его повадках и движениях выдавало известного, избалованного славой и игрой страстей человека. Кто же он такой?
– Да, Сашка, если бы не письма Карамзина, Тургенева вкупе с Чаадаевским к Императору, не плыть бы тебе с нами сейчас среди таких красот, а то, может, и в крепости какой сидел бы, – сказал младший, по вероятности, сын пожилого, уж больно был похож на него фигурой и походкой.
– Да, у нас все так – если бы да кабы, определенность только в наказании, можете быть уверены, хоть какое, а точно будет.
– И это ты называешь наказанием? – возразил генерал.
– Дело не в том, где я сейчас, а в самой сути – сошли он меня хоть в Париж, а все равно наказание. И за что – за слово…
– Ну брат, слово – еще какое оружие, посильней пороха и ядер, – сказал генерал.
– Николай Николаевич, у нас и ядра с порохом назовут свободомыслящими, если надо сослать…
– Ну-ну, ты уж совсем разошелся. И это называется со слать! Посмотри, какая прелесть, это тебе Таврида, а не Псковщина какая-нибудь, смотри, вся история перед тобой от Страбона с Геродотом проплывает. Сарматы, скифы, греки, генуэзцы, хазары… Какая тебе заграница? Увидишь Тавриду – весь мир оглядишь.
– Сударь, – обратились бакенбарды ко мне, – как вас зовут?
– Я Аджи, Аджи Измерли.
– Меня Александром, будем по-простому, зовите Сашей. Из каких краев будете?
– Из Карасубазара, а вообще турецкого рода, из города Измир, но вера иудейская.
– Эк тебя занесло, турка да в иудейскую веру, – засмеялся Саша.
– Не меня – предков, я люблю свою веру, не ты ее, она тебя выбирает.
– И талмуд признаешь?
– И талмуд…
Все молча приняли к сведению, и я понял, что они это знали. Бриг был военным, но об этом говорили только несколько маленьких пушек по бортам и военная команда, одетая поморскому, в синие рубахи с кожаными поясами. Бриг шел по волнам довольно быстро, было очень солнечно и жарко, два раза мы останавливались, чтобы искупаться вдалеке от берега. Все, кроме меня, хорошо плавали. Наконец, на второй день мы пришли в Юрзуф и сразу начали перебираться на берег в дом генерала Раевского, стоявший недалеко от моря среди кипарисов, виноградников и платанов. Тут же начали обговаривать план путешествия. Раевский сказал, что бриг вернется в Пантикапей и будет ждать, а мы все верхом на лошадях с татарскими проводниками и охранниками по едем через Ливадию на мыс Ай-Тадор, посмотреть Георгиевский монастырь, а оттуда через Бельбекскую долину на Ахтиар и Херсонес, затем в Бахчисарай, к ханскому дворцу – увидеть знаменитый фонтан, высеченный из мрамора скульптором Омером. Оттуда в Ак-Мечеть и затем через Карасубазар на Сурож, Кафу и Пантикапей… Ночевать будем в горах, в палатках, либо на постоялых дворах…
Отдохнув неделю в доме Раевского, накупавшись и наевшись вдоволь зеленого и черного винограда, мы чуть свет двинулись верхом в Ливадию. Был конец августа, бледные звезды еще кое-как держались в небе, а на востоке уже всходило солнце. Господа все время говорили на французском, и видно было, что Саша был гостем. Он больше всех расспрашивал то младшего Раевского, то старшего, но иногда те не могли ответить, и тогда Саша спрашивал у татар через меня.
– Кто на этой земле был первым?
– Мы, – ответили татары.
– Нет, еще до вас?
Татары промолчали.
– Сашка, – сказал на русском генерал, – не все ли равно тебе, вот ты и есть первый человек на этой земле, – и рассмеялся. – А вообще считается, что аланы, готы и тавры… грузины, немцы и греки… Минотавра помнишь? Так вот он здесь и гулял, – сказал генерал и опять рассмеялся…
Саша не унимался.
– Ну а что означает Таврида или тот же Крым?
Тут уже я толковал ему, что слово «керим» означает «ров» по-тюркски, далее «е» заглохло, а «и» стало гласным «ы»…
– Интересно, почему же оно заглохло, «е»?
– У тюрков нет звонких согласных, они глуховаты, отсюда и Крым, а ров – это перешеек между большой и оторванной землей, как еще называют Крым.
– Кстати, – вступил в разговор молодой Раевский, – Александр, мы еще в лицее с тобой учили греческий, что такое «тафре»? Конечно, Саша, тоже ров, а от «тафре» образовалось слово «Таврида»… Ров есть ров и на греческом, и на татарском…
– Так кто же был первым на этой земле? Греки, наверное…
– Не, татары, – пошутил я, и все рассмеялись.
За день мы проехали на лошадях вдоль берега до мыса Ай-Тодор, поставили палатки, и татары начали готовить баранье мясо с овощами. Перед едой все купались в море. Позже, счастливые и загорелые, мы заедали все это катыком. А я все думал: «Ну кто же этот господин? Такой молодой и не зависимый, такой образованный и стесняющийся своего незнания… Офицер, а с генералом спорит…» Так я и уснул под гул ночных тварей, земных и небесных.
Утром, побродив в окрестностях монастыря и войдя внутрь, православные гости уединились.
Потом все двинулись на Ахтиар и Херсонес. Бельбекская долина тянулась вдоль ровно текущей реки Бельбек, над поверхностью которой вились бабочки, мотыльки и стрекозы.
Тополя стояли вдоль самой воды, обмотанные остатками июньского пуха… Путешественники ехали все больше молча в ожидании античного Херсонеса. Но и Херсонес не вызвал большого удивления, так же, как и Георгиевский монастырь, особенно у Александра…
– Что это, осколки бывшей жизни, так отчего они так мелки? – Осмотрев мраморный портик бывшего храма, он, обратившись ко мне, сказал как-то мимо меня: – Вот, Аджи, даже бессмертный мрамор растворяется в море, словно сахарные куски… Пошли дальше.
Татары в дороге кормили пилавом, шашлыками, баклажанами с творогом. Было много персиков, винограда, слив и мускатных груш. Запивали это красным молодым вином. Делалось все быстро и чистоплотно. На поляне под деревьями стелили они большой ковер, и все путники, кроме охраны, трапезничали вместе. Разморенные вином, кроме татар, те не пили вина как магометане, все спали часа по два, а затем двигались дальше.
В Бахчисарае ханский дворец был пройден довольно быстро и тоже не вызвал восторга у путешественников, особенно новые постройки, а у самого Фонтана слез они стояли молча и с недоумением смотрели на невысокий мраморный памятник любви, по которому из одной чаши в другую медленно стекали капли воды из проржавленных трубочек. И только внизу, на сплетении вырезанных из камня змей, было больше воды, откуда она снова утекала в безбрежность… Саша положил розу на верхнюю часть фонтана, и мы долго стояли молча. Раевский постарался, чтобы в этот момент с нами не было никого из других приезжих…
– Теперь Ак-Мечеть, Ак-Мечеть! – как-то весело воскликнул знатный гость, я его уже так называл. И в тот момент, когда мы выходили на двор из ханского дворца, двое право славных, вероятно, из русских столиц, вдруг воскликнули, увидев моего спутника:
– Так это же Пушкин, поэт Александр Пушкин, пойдем поприветствуем его за «Руслана и Людмилу», – и они по дошли к нам, вернее к нему.
Александру стало неловко, он побледнел, вздрогнул и резко сказал подошедшим:
– Ну что, поприветствовали? И давайте… До скорого… – и мы исчезли вдвоем.
Так вот он кто… Я только слышал о нем, но ничего не читал. Однако знал, что в Ак-Мечети в народной библиотеке есть русские журналы из Петербурга с его стихами, и что русские в восторге от его таланта и чуть ли не гениальности. Но ему же лет двадцать всего-то, а каков, а?
– Ну что, Аджи, – прервал мои мысли Пушкин, – куда после Ак-Мечети? В Акме и смотреть нечего, промчимся на лошадях, пропылим…
– Губернский город, – начал я, – Екатерина…
– Да знаю я, все это знаю…
– А потом прямиком в Карасубазар и через него на Сурож, а там и до Пантикапея рукой подать, домой вы рветесь, вижу…
Мы медленно двинулись в сторону Кафы. Проехав верхом всей нашей большой компанией чуть больше сорока верст, мы увидели вдалеке дымы небольшого, кучно построенного города, над которым возвышалась белая скала. Это был Карасубазар.
– На этой скале в 1799 году Суворов подписал мир с турками, – обратился я к Пушкину, но тот резко ответил:
– Да знаю, знаю я, это же наша история… Аджи, ты порази меня чем-то своим.
– Своим? Тогда поехали на Ташхан, такого ашуга послушаем… – вы будете потрясены.
– Ну да? Столько прошел по Тавриде и не потрясался, а тут в Карасубазаре… – И мы поскакали дальше.
На Ташхане, как всегда, было полно народу. Там жарили шашлыки, торговали кожами и фесками, пахло жареным кофием и корицей, ходили татары в зеленых кафтанах, агланчики разносили холодную воду и щербет. Здесь же цыгане торговали лошадь бородатому армянину, слышались свирели и глухие удары бубнов, и посреди всего этого звучал нудноватый, со срывами, долгий, словно бы плачущий голос ашуга. Ему подыгрывал на трех струнах сидевший на камне музыкант. У ашуга развевались полуседые волосы, пел он отчаянно. Слова были тюркские, и Пушкин, застыв, тут же начал тормошить меня.
– Вот давай теперь, переводи… переводи… не понимаю, но чувством слышу, как хорошо. Я переводил и переводил, а Пушкин слушал и слушал.
– Султан… с ними Черномор… мимо острова… Золотая головка, серебряная спинка ребенка… Пушкин слушал, слушал, а потом сказал:
– Все, Аджи, останови его, пойдем погуляем… вернее, я один… на речку… Как она называется?
– Карасу, Черная речка.
Я видел, как Александр Пушкин пошел на мост, встал, опершись на деревянные перила, и уставился вниз на воду Карасу… И думал, думал… Может быть и о петербургской Черной речке. Мистика и здесь, и там. Дома – черная речка, не вырвешься… Видно, все, на что смотришь черными глазами, начинает казаться темным… Придумываю…
Посмотрел еще глубже, увидев еще более темное течение, и отшатнулся, глянул на солнце. Оно сверкало так, что он мгновенно забыл о глубине Карасу и тут же вернулся на Ташхан, где ашуг продолжал петь.
Переночевав в Карасубазаре, Раевские и Пушкин попрощались со мной и, заплатив мне очень хорошее вознаграждение, поехали на тарантасах до Сурожа, а оттуда двинулись через Кафу на Пантикапей, где в порту у причала стоял военный бриг «Менгрелия», чтобы переплыть пролив до Тамани, но уже только с одним человеком – Александром Пушкиным.
Окнами во двор
Жестянщик Ольмез
Чанчих сторонился Ольмеза. И не потому, что тот был ему крайне неприятен. Просто Ольмез любил долго и нудно о чем-то талдычить, перед этим тщательно подготовив к долгой беседе свою жертву. Так, однажды Чанчих не сумел вовремя уйти с дружеской вечеринки и попал все-таки в поле тягучего внимания Ольмеза. Друзья называли его кто философом, кто фантазером, а самые близкие вообще не обращали внимания на него и попросту отмахивались: отстань со своей дурью, лучше делом займись.
– Эх, бараны, послушные, жующие бараны, на небе такое происходит, такие молнии невидимые сверкают, а им бы все о чужих бабах да о том, что на огороде цветет… Так, слушай, Чанчих, ты не уходи, у меня к тебе серьезный разговор есть…
Чанчих сделал несколько витков по двум большим комнатам, полным гостей, и все равно попал под твердый взгляд Ольмеза: мол, не уходи без меня, все равно толковища не избежать. Ольмез по специальности был простым жестянщиком. Ведра паял, водосточные трубы собирал, крыл крыши… Работы было много. Но он к этому относился пренебрежительно – а что железяки? Два удара деревянным молотком, и любая вещь стоит и звенит на солнце… Эх, чудаки, живут и не знают, что у них под ногами такие сульфаты ворочаются, пропадают…
Наконец после третьего подхода к нему Ольмеза Чанчих понял, что ему не избежать разговора, и сам как бы заинтересованно обратился к Ольмезу:
– Ну так что у тебя там случилось? Может, я чем смогу…
– Да нет, Чанчих, ничего не надо, но знаешь, что сейчас самое важное в мире может произойти? – начал загадочно Ольмез, когда они уже вышли на улицу вместе. – Ты вообще представляешь, что может быть?
– Нет, а что?
– Эх, слепой, что ли…
И Ольмез начинал молчать, дуться, вздыхать, обводить глазами вечернюю улицу и цветное небо над головой, словно искал то, что хотел давно сказать. И вдруг тихо, с придыханием отпускал слово на волю:
– Землетрясение…
И начинал молчать. Тихо, зловеще, с намеком на большие знания о природных катаклизмах, так что Чанчиху становилось страшно и он легко бросал:
– Да ладно, брось ерунду-то пороть, Ольмик…
Ольмез смотрел в лицо Чанчиху с презрением и превосходством, и Чанчиху снова становилось не по себе.
– Да ты знаешь, на каком провале мы живем, наш полуостров держится на коралловой ножке… А в двадцать седьмом году легли Ялта и Севастополь, столько людей погибло, а вы все… Да весь мир на грани катастрофы, все подземные пещеры связаны между собою: если в одном месте ухнет, в другом отзовется… Я когда водосточную трубу проверяю на прочность, то бью ее с одной стороны, а с другой вылетает знаешь какой гул… А вы… Эх!
– Ну и что надо делать?
– Я-то знаю, но кто поверит… Надо писать письма, надо собираться вместе и думать, думать, как нам жить, так дальше нельзя… Вчера я лудил железо оловом, и капля упала в воду и не остыла. Это значит, что вся вода уже горячая, понимаешь? Это знак, что там все уже созрело, нагрелось, и скоро… А вы все… Эх!.. Как она меня, как я ее… Вот так и накроет вместе…. Это первое….
– А что, есть еще и второе? – спросил напуганный Чанчих.
Ольмез остановился и начал строго смотреть в глаза Чан чиха, чуть покачивая головой.
– И до чего ж мы беспечны, Чанчих, а ведь у всех дети… Ну конечно, есть и второе, и третье… Слушай сюда, – сказал Ольмез и нагнул голову, словно приглашая таким жестом выслушать тайное сообщение. – Вода, да-да, вода, Чанчих… Ты посмотри, как мы ее тратим, детей моем по вечерам часами, жены волосы чешут с водою, сады поливаем и огороды, пьем, наконец, сколько! А ведь ее мало, наши озера высыхают, колодцы мельчают… Сколько я своей говорю: не проливай зря и капли… А она, дура баба: вода в землю уходит и из земли приходит. Вот так и вы все. Нет чтобы понять, что небо дает нам воду. Я это знаю по крышам, которые крою, как они ржавеют. Это значит, что вода стала порченой из-за того, что мало ее там, наверху, и она не очищается. А вы все: в землю, из земли… Да как бы она была такой чистой из земли, ха, Чанчих?… Чаю надо пить меньше, кофе… Мы, крымчаки, бережливый народ, но в последнее время очень расточительны, особенно с водой плохо у нас… Карасу, ты посмотри, во что превратилась, а? Раньше корабли ходили, утонуть можно было, а что сейчас? Я перехожу по камешкам, сапог не замочив. Вода – это наша кровь, а мы ее мешаем с землей, тратим, чтобы мыть руки…
– А как же быть? – спросил потрясенный Чанчих.
– А вот и думать надо, письма писать, собираться вместе, у стариков спрашивать, как мы дошли до жизни такой. Руки можно ветошью вытирать, всякие там смеси… А вот еще: росу собирать на наши нужды, лицо умывать утром с листьев, зимой – снег, если выпал…
– Эх, Ольмез, где ты всего этого набрался? Тебя послушаешь, так вообще по земле ступать боязно, – немного встряхнулся Чанчих. – А как же люди до нас жили?
– А кто тебе сказал, что они жили? Ты спроси у них. Мучались, – протянул Ольмез. – И потому польза была, а мы расточительствуем, богатеем, купечествуем…
– Ой, да что уж, лишний стакан воды нельзя выпить?
– Выпей, но с толком, с чувством, а потом запиши: здесь тогда-то такой-то выпил лишний стакан воды. Чтобы все учитывалось, записывалось, а то гуляем, понимашь, а в мире с водой ой как плохо, и никто об этом не думает, никто… И последнее, – сказал Ольмез, по-особенному как-то прищурившись.
– Что, с едой что-нибудь? – перебил его Чанчих.
– Смотри повыше, – еще загадочней и даже страшней произнес Ольмез, – смотри повыше…
В этот момент они проходили крыльцо дома с тремя ступеньками, и Чанчих понял это «повыше», что, мол, нужно посмотреть со ступенек, и это и будет «смотреть повыше…» И он инстинктивно остановился и встал сначала на первую ступеньку, потом на вторую, но остановился, услышав резкий и издевательский смех Ольмеза…
– Слезай! Ну, и хомячок ты, Чанчих! Повыше смотри – это не с крылечка, а вообще повыше… Так вот, третье, последнее, – совсем тихо и таинственно прошипел Ольмез, – с солнцем плохо, ходят разговоры, что гаснет оно…