Кукла и карлик. Христианство между ересью и бунтом
Шрифт:
«Солнце встает каждое утро, а я нет, но такое разнообразие вызвано не моей активностью, а моей ленью, может быть и так, что солнце охотно встает каждый день, ибо ему это не в тягость. Обычность, рутина всегда основана на избытке, а не на недостатке жизни. […] Малыш ритмично топочет от избытка, а не от недостатка сил. Дети полны сил, они свободны, они крепки духом, потому им и хочется, чтобы все повторялось. Они твердят: „Еще!“, и взрослые слушаются, пока не падают от усталости — ведь взрослые недостаточно сильны для однообразия. А вот Бог, наверное, достаточно силен. Наверное, Он каждое утро говорит „Еще!“ солнцу…»7
Это то, что Гегель называл диалектическим совпадением противоположностей: однообразие как ярчайшая индивидуальность; повторение, требующее высочайшего творческого усилия… Разве таким образом Честертон не предлагает нам ключ к разгадке странного ацтекского обряда человеческих жертвоприношений, совершаемого для того, чтобы назавтра вновь встало солнце? Такой подход становится понятным, когда нам удается осознать бесконечное усилие, требуемое для поддержания этой бесконечной повторяемости. Возможно, относительно чуда непрерывного повторения решающее значение имеет тот факт, что, говоря о нем, Честертон непреднамеренно использует слово «боги»8:
Для Честертона главный христианский урок волшебных сказок состоит в том, что он насмешливо называет «доктриной Радости-под-Условием»: «В сказке всегда говорится: „Ты будешь жить в золотом и изумрудном дворце, если не скажешь „корова““ или „Ты будешь счастлив с дочерью короля, если не покажешь ей луковицу“. Мечта всегда зависит от запрета»9. Почему же тогда это, по всей видимости, произвольное сингулярное условие всегда ограничивает всеобщее право на счастье? Вот глубоко гегельянское решение Честертона: «отчуждение» от всеобщего права, или закона, происходит для того, чтобы напомнить нам, что всеобщее Добро, к которому мы получаем доступ, не менее случайно, чем и все остальное: «Если Золушка спросит: „Почему я должна в двенадцать уйти с бала?“ крестная ответит: „А за что ты идешь на бал?“»10 Произвольное ограничение призвано напомнить, что сам объект, доступ к которому ограничен, дается нам благодаря непостижимому, произвольному чуду божественного дара и тем самым подкрепляет чудо возможности получить этот дар: «Верность одной женщине — недорогая плата за то, чтобы увидеть хоть одну женщину. […] Оскар Уайльд сказал, что закаты никто не ценит, потому что за них нельзя заплатить. Он не прав: мы можем заплатить тем, что мы — не Оскар Уайльд»11.
Честертон подходит здесь к необходимому для счастья самоотречению. Но когда именно люди могут сказать, что они счастливы? В такой стране, как Чехословакия конца 1970-1980-х годов, люди определенным образом БЫЛИ СЧАСТЛИВЫ — здесь соблюдались три основных условия, необходимых для счастья.
1) Их материальные потребности были в основном удовлетворены — не СЛИШКОМ удовлетворены, поскольку избыток потребления может порождать из себя несчастие. Время от времени неплохо испытывать непродолжительную нехватку некоторых товаров на рынке (вначале на пару дней исчезает кофе, потом мясо, потом телевизоры). Эти краткие периоды дефицита выполняли роль исключений, которые напоминали людям, что им нужно радоваться, в большинстве своем все товары доступны — если все доступно всегда, люди воспринимают эту доступность как само собой разумеющийся факт и более не способны ценить свое счастье. Тогда жизнь становится слишком упорядоченной и предсказуемой, она не требует усилий и не наносит ударов, и индивиду позволяется спрятаться в своей приватной нише.
2) Вторая чрезвычайно важная черта: вина за все неудачи возлагалась на Другого (партию), следовательно никто не чувствовал реальной ответственности — если наблюдался временный дефицит каких-то товаров, даже если ураган причинял серьезный урон, виноваты в этом были «они».
3) И последнее, но не менее важное: было некое Другое Место (потребительский Запад), о котором можно было мечтать и которое изредка даже дозволялось посещать — это место находилось на точно выверенном расстоянии, не слишком далеко, но и не слишком близко.
Это хрупкое равновесие было нарушено. И чем? Конечно, желанием. Желание было той силой, что заставила людей двинуться за свои пределы — и очутиться в системе, где большинство определенно менее счастливо…
Таким образом, счастье, используя терминологию Бадью, это не категория истины, а категория чистого бытия, и в качестве таковой оно запутанно, неопределенно, противоречиво (вспомните известный ответ немецкого иммигранта в США, который на вопрос: «Вы счастливы?» ответил: «Да, да, я очень счастлив, aber gluecklich bin ich nicht…» [13] Это ЯЗЫЧЕСКАЯ категория: для язычников цель состоит в том, чтобы жить счастливой жизнью (идея «долгой и счастливой жизни» — это уже христианизированная версия язычества), и религиозное переживание или политическая активность сами по себе считаются высшей формой счастья (смотри Аристотеля) — неудивительно, что недавняя проповедь счастья, прочитанная Далай-ламой по всему миру, пользуется таким успехом, неудивительно, что наибольший отклик она находит именно в США, этой главной империи погони за счастьем… Короче говоря, «счастье» — это категория принципа удовольствия, который подрывается стремлением По Ту Сторону принципа удовольствия 12 .
13
Но я несчастлив (нем.).
В строго лакановском смысле следует говорить, что «счастье» опирается на неспособность или неготовность субъекта полностью осознавать последствия своих желаний: зависимость от непоследовательности своих желаний — цена, которую приходится платить субъекту за свое счастье. В нашей по вседневной жизни мы (делаем вид, что) желаем того, чего мы на самом деле не желаем, следовательно, в конечном счете худшее, что с нами может случиться — мы ПОЛУЧИМ то, чего желаем «официально».
Таким образом, счастье по сути своей лицемер но: это счастье мечтать о том, чего мы в реальности не хотим. Когда сегодняшние левые бомбардируют капиталистическую систему требованиями, которые она совершенно очевидно не может выполнить (Полная занятость! Государство всеобщего благосостояния! Все права иммигрантам!), они играют в игру истерических провокаций, когда обращаются к Хозяину с заведомо невыполнимыми требованиями, чтобы тем самым продемонстрировать его бессилие. Однако проблема подобной стратегии не только
14
«Будьте реалистами, требуйте невозможного!» (франц.).
Поэтому правы консерваторы, когда выступают против радикального знания во имя счастья: в конечном счете знание делает нас несчастными. В противовес утверждениям, что любопытство — неотъемлемая черта человеческой натуры, что в каждом из нас кроется Wissenstrieb, тяга к знанию, Жак Лакан заявляет: «Я не хочу об этом знать» — это непреднамеренная установка человека, фундаментальное сопротивление слишком обширному знанию. Каждый истинный прогресс знания приходится приобретать мучительной борьбой против наших спонтанных склонностей — разве современная биогенетика не представляет собой очевидное доказательство этих пределов нашей готовности к знанию? Ген, ответственный за хорею Хантингтона, уже выделен, так что каждый из нас может точно узнать не только о том, заболеет ли он, но и том, когда он заболеет этим расстройством. Возникновение болезни зависит от генетического сбоя — своего рода заикания, многократного повтора «слова» CAG внутри гена: возраст, в котором разовьется слабоумие, строго зависит от количества CAG-повторов в определенном месте гена (если сорок повторов — первые симптомы проявятся в сорок девять лет, если этих повторов сорок один — то в пятьдесят четыре года… если их будет пятьдесят, то в двадцать семь лет). Хорошие условия жизни, занятия физкультурой, лучшие лекарства, здоровое питание. любовь и поддержка семьи ничем не могут помочь — чистый фатализм, независимый от влияния окружающей среды. Лечения не существует, мы ничего не можем с этим поделать13. Так что же нам следует делать, когда мы знаем, что, пройдя тестирование и получив положительный ответ на тест, мы можем точно узнать, когда мы потеряем рассудок и умрем? Возможно ли себе представить более открытое столкновение с бессмысленной случайностью, определяющей нашу жизнь?
Таким образом, хорея Хантингтона ставит нас перед тревожной альтернативой: если в моей семье встречалось это заболевание, следует ли мне проходить тест, который со всей неизбежностью определит, заболею ли я (и когда), или нет? Какое решение мне принять? Если я не в состоянии перенести известие о времени моей смерти, идеальным (скорее фантастическим, нежели реалистичным) решением может оказаться следующее: я поручаю другому лицу или институту, которым я полностью доверяю, протестировать меня, но НЕ СООБЩАТЬ МНЕ РЕЗУЛЬТАТ для того только, чтобы неожиданно и безболезненно убить меня во сне как раз накануне приступа моей неминуемой болезни… Однако проблема такого решения состоит в том, что я знаю, что Другой знает (правду о моей болезни), и это портит все и отдает меня во власть ужасающих, гнетущих подозрений.
Лакан привлек внимание к этому парадоксальному статусу знания о знании Другого. Вспомните вышеупомянутый финальный переворот в «Веке невинности» Эдит Уортон, в котором муж, долгие годы скрывавший свою страстную любовь к графине Оленской, узнает, что его молодая жена все это время знала о его тайной страсти. Вероятно, таким образом можно было бы спасти неудачный фильм Мосты округа Мэдисон [15] , если бы в конце фильма умирающей Франческе стало известно, что ее муж, кажущийся простофилей, все это время знал о ее коротком страстном романе с фотографом из National Geographic, знал, сколь много этот роман значил для нее, но молчал, чтобы не навредить ей. В этом и заключается загадка знания: как так получается, что вся психическая экономия ситуации меняется коренным образом не тогда, когда герой непосредственно узнает что-то (некий давно хранимый секрет), но когда он узнает, что другой (кого он считал не знающим) также все это время об этом знал, но лишь притворялся не знающим ради соблюдения внешних приличий — разве может быть что-то более унизительное, чем ситуация, в которой муж внезапно узнает, что жена всегда знала о его тайном увлечении, но молчала из вежливости или. что еще хуже, из любви к нему?
15
Режиссер Клинт Иствуд. США. 1995 год.