Куприн: Возмутитель спокойствия
Шрифт:
Как было не приходить этим мыслям? Александр Иванович, бывая в порту, понимал, что там, через Финский залив, рукой подать до Петрограда, но ему туда нельзя. Как-то он черкнул в записной книжке: «Финляндия, Гельсингфорс. Порт, ветер, суда. Тоска». Загорелся поехать к Репину, тем более что нужно было повидать и Марию Карловну в Нейволе. И проведать, и деньги, о которых она писала, забрать. Стал хлопотать о разрешительных документах, но ожидание так растянулось, что Елизавета Морицовна поехала сама, повидалась с Марией Карловной в Выборге (в следующий раз они встретятся только через 17 лет).
Благодаря работе в «Новой русской жизни» Александр Иванович обнаружил себя для многих коллег, после Октября
Новости о Белом движении приходили неутешительные. В марте, с большим опозданием, Куприн узнал о казни Александра Васильевича Колчака, которого в некрологе назвал человеком со взглядом «смертельно раненого орла» («Кровавые лавры», 1920). Скоро услышал и о разгроме Вооруженных сил Юга России в Новороссийске, эвакуации остатков белых армий в Крым, о назначении главнокомандующим Русской армией генерала Врангеля. Писатель гневно опровергал слухи и намеки в адрес этого человека — мол, Врангель немец, будет учитывать интересы Германии: «...Врангели, дравшиеся в рядах русской армии чуть ли не со времен Петра Великого, давно уже... распрорусские» («Генерал П. Н. Врангель», 1920). На Врангеля теперь возлагались последние надежды, не особенно, впрочем, сильные.
Александр Иванович спешил с отъездом. Устав от обещаний Ляцкого, а дело с книгой затягивалось, он договорился об издании сборника рассказов здесь, в Гельсингфорсе. Ляцкому объяснил: «Я, конечно, ждал бы и еще, но не ждет моя острая нужда». Забегая вперед скажем, что книга «Звезда Соломона» выйдет в октябре 1920 года, когда ее автор уже будет в Париже. Получив свои экземпляры, он и обрадуется и нет. С одной стороны, новая книга, с другой — первая эмигрантская.
Пятнадцатого апреля 1920 года Особым комитетом по делам русских в Финляндии Куприну был оформлен временный паспорт, дающий право на выезд за границу. Но куда ехать? «Есть три дороги: Берлин, Париж и Прага, — писал он Репину. — <...> Но я, русский малограмотный витязь... кручу головой и чешу в затылке. А главное, мысль одна: домой бы...» [349] Живя в Гельсингфорсе, рядом с Петроградом, он не мог не терзаться. Но домой путь заказан, а начинать жизнь с нуля поздновато: через четыре месяца ему должно было исполниться 50 лет. Конечно, не таким он представлял себе полувековой юбилей.
349
Цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. М.: Советская Россия, 1971.
Получив визу в Париж, он недолго собирался. 26 июня семья Куприных поднялась на грузо-пассажирский пароход «Астрия» в финском порту Або (ныне Турку). Им предстояло совершить переход до Копенгагена, затем по суше добираться во Францию.
Одним из последних людей, с кем Александр Иванович простился в Гельсингфорсе, был его приятель, финский поэт Эйно Лейно. Позже тот назовет их разговор «чем-то вроде духовного завещания». Куприн попросил
«И если вы когда-нибудь увидите Максима Горького, скажите ему, какой он хороший человек. Хороший, хороший, очень хороший.
— А он этого не знает?
— Все равно скажите! Передайте это лично от меня, А. Куприна (который совсем другой человек), и от всей России, которая бежит сейчас со мной со своей пылающей земли.
— Приятная обязанность. Я сделаю это» [350] .
Запомним это вырвавшееся признание. В ближайшие 17 лет Александр Иванович не позволит себе сказать что-либо подобное.
Глава восьмая.
ЧУЖОЙ СРЕДИ СВОИХ
350
Цит. по: Hellman Benn. Aleksandr Kuprin and Finland // Hellman Benn. Встречи и столкновения. Статьи по русской литературе. Helsinki, 2009. С. 144. Перевод с английского языка наш. — В. М.
...Куприн — свирепейший монархист! Каково?
Семнадцать лет Куприн прожил в Париже. Более-менее освоил французский и здешние учтивые манеры, свел знакомство с люмпенами из бистро, получил у коллег прозвище «папочка», за которое раньше метнул бы в обидчика первым, что под руку попалось. Он сильно изменился внутренне и внешне. В нем ничего не осталось от возмутителя спокойствия; татарские разрез глаз и разлет бровей поначалу сгладились, а потом и вовсе исчезли.
К этому времени он понял: «В первую половину своей жизни человек делает так много глупостей лишь для того, чтобы во второй исправлять их тяжело и безрезультатно». Он старался, но эмигранты, народ ревнивый, были настороже. Кто-то не мог простить ему былые личные обиды, кто-то подмечал, что лютой ненависти к Советской России у Куприна нет. Хотя на словах он обличал и бичевал, даже прибивался к монархическому берегу, но настроение его было очевидно: пусть в России большевики, пусть хоть черт с рогами, но как же можно жить без нее? Когда же домой?..
В городе Дюма
Четвертого июля 1920 года Куприн прибыл в город, воспетый его любимым Александром Дюма. И сам немедленно влюбился:
«Я попал в Париж с жадными глазами и обширной душой. Мне доставляет неисчерпаемое наслаждение ходить по улицам, глядеть на вывески, лица, походки, жесты, улыбки, костюмы, прислушиваться, пытаясь понять, к быстрым отдельным фразам, езжу на задках омнибусов и иногда раскрываю рот перед каким-нибудь мраморным или бронзовым чудом, приютившимся где-то в уголке между двумя каштанами. Случайно я проехал через двор Лувра, а в другой раз, вдоль Елисейских полей — и я узнал их, не глядя на вывески. Двор Лувра так хорош, что я подумал: вот здесь бы натворил вокруг себя чудес и прилег на минутку отдохнуть среди цветников.
Иногда, идя пешком, я захожу в любую церковь и сижу там один в тишине, обоняю запах ладана и холодного старого камня и скольжу глазами по витражам — голубым с фиолетовым, красным с сиреневым... Я толкусь по зоологическому саду, стоя перед балаганами и тирами Монмартра, где часами внимательно слушаю зазывание атлетов и клоунов; мне доставляет наслаждение сесть около Сены на скамье, вечером, и долго глядеть, какие чудеса творят солнце и облака на воде, на небе и на древних крышах... Я впитываю в себя жизнь города и народа. <...>