La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
Шрифт:
Смачный храп спящих оборвался.
«Какую еще лампу…» — пробормотал кто-то в полусне.
В самом деле, все лампы были погашены. Первым, кто отреагировал, был Узеппе — он спрыгнул со своего матраца и, встревоженный, понесся в угол, где лежал мешок с соломой, словно спавший на нем человек был его близким родственником.
За ним последовала Карулина, которая первым делом позаботилась прикрыть окна и зажечь лампу в центре комнаты. Малыш Узеппе, совсем голенький, стоял в шаге от мешка, взгляд его был застывшим и вопрошающим. Кошка все еще полулежала на соломе с настороженно поднятыми ушами, нюхала воздух своим темно-каштановым носиком, теплым от сна, тараща оцепеневшие зрачки на человека, который беспорядочно метался на наволочке.
«Мамочка, — пожаловался он сокрушенно, — я домой хочу вернуться, домой…»
И он вдруг сжал веки с такой неистовой силой, что казалось — они вот-вот лопнут. В эту секунду обозначились его ресницы — мягкие и такие длинные и густые, что все подумали — да они же мешают ему видеть!
Примерно через четверть часа он успокоился немного — возможно, потому, что вместе с питьевой водой его заставили проглотить таблетку аспирина. Бормотание стало тише. Мысли его были заняты чем-то странным, он что-то подсчитывал вслух — пошло сложение, вычитание, умножение, деление…
«Семью восемь, — говорил он, — теперь семь на девять… триста шестьдесят шесть дней, и получается одиннадцать в минуту…» Он наморщил лоб в приступе ужасающей серьезности. «И восемьдесят в час, это максимум… Сорок шесть плюс пятьдесят три, да еще одиннадцать тысяч… Не думать! Не думать!» — несколько раз повторил он раздраженно, словно кто-то вдруг его прервал.
Он повернулся на тюфяке, освободил руки, попробовал считать на пальцах:
«Минус пять… минус четыре… минус один… сколько будет минус один? Не думать! Минус один…» Казалось, он зашел в тупик: «Сорок дюжин рубашек, — проговорил он вдруг сосредоточенно, — для обслуживания этого мало… На двадцать четыре персоны… двенадцать скатертей… Тысяча и пять, здесь индекс отрицательный… Сколько же дюжин? Вот задача-то, мать вашу…»
Немного послушав, все та же Карулина не выдержала и прыснула в сложенные ладошки.
«Почему он считает?» — тихонько спросил у нее недоумевающий Узеппе.
«Почем я знаю? — ответила она. — Может, это у него от лихорадки… У больных головушка не варит!»
«Это же он приданое считает, право слою, приданое!» — дополнила Карулину всезнающая бабушка Динда.
И тут Карулина не удержалась от второго взрыва смеха, от которого у нее на макушке задрожали обе загнутые косички, — их она по лености не расплела накануне вечером.
Желая как-то помочь делу, она подобрала темные очки больного, которые он, ведя свои подсчеты, уронил на землю, и положила их в его мешок. Потом, увидев, что он даже не снял сандалии, сосредоточенно стащила их с его ног. Оказалось, что его ноги от грязи и от пыли, превратившейся в сплошную корку, черны, как у негра.
Он задремал. Росселла в свой черед успокоилась, опять свернулась калачиком на своей дыре, подвернула голову, намереваясь спать…
Ида в эту ночь увидела коротенький сон, который не могла забыть до последнего своего часа. Ей показалось, что со стороны тюфяка снова доносятся вопли и жалобы, как оно и было в действительности
На следующее утро новый гость более или менее пришел в себя. Жар у него прошел, и едва проснувшись (часов около девяти), он встал с тюфяка без посторонней помощи. Он уклонялся от разговоров и все еще защищал глаза темными очками, хотя находился в закрытом помещении, однако же держался он теперь совсем иначе, нежели накануне вечером: двигался естественно, можно даже сказать — робко. И все остальные, которые до сих пор все еще чувствовали себя уязвленными его присутствием, как после грубого скандала, стали понемногу оправляться от первого отвратительного впечатления, произведенного им. Они поглядывали на пришельца уже с большим снисхождением и даже с симпатией.
Не зная, что сказать всем этим людям, он попытался как-то объясниться, чтобы оправдать свое присутствие здесь.
«Мне дали один адресок здесь, в Риме, я мог там найти приют у одних знакомых, только этот адрес оказался неправильным… Я не знал, куда податься…» — объяснил он в своей дикой манере, наполовину конфузливо, наполовину грубо.
«Эта наша хибара, — ответил ему Джузеппе Второй, — она собственность не частная! Это общественный приют, он в распоряжении муниципалитета и тех, кто в нем живет».
«Я расплачусь со всеми, когда война кончится! — заявил пришелец напыщенно и вызывающе, — я щедро расплачусь!»
Охоты поесть у него не было, но он попросил («За деньги, разумеется») дать ему чашку горячего суррогатного кофе.
«Я не хотел здесь оставаться, — приговаривал он, как бы адресуясь к самому себе, с трудом удерживая чашку трясущимися руками. — Не хотел… Да только я больше не могу…»
Кофе он не столько пил, сколько посасывал, дыша со свистом.
Он уже не был таким бескровно-бледным, как в минуты прибытия. Но даже после того, как он побрился бритвой «Жилетт», одолженной ему Джузеппе Вторым, его бледность, почти малярийного свойства, внушала испуг. В полдень он набросился на тарелку макарон — агрессивно, прямо-таки зверски, с жадностью голодного щенка.
После еды его щеки обрели более естественный цвет. Он принял в подарок от Джузеппе Второго рубашку, которая владельцу была изрядно велика, а ему оказалась мала, хотя он здорово отощал. Все же он был, по-видимому, доволен тем, что надел на себя хоть что-то чистое. Карулина выстирала в тазу его брюки, взяв с него деньги только за мыло, но по цене черного рынка, потому что речь шла об особом стиральном мыле еще довоенного производства, а совсем не о том, что давали по карточкам — это последнее было сделано то ли из песка, то ли из дорожной грязи. Потом, пока брюки сушились, он, обернув чресла какой-то тряпкой (ноги у него оказались крепкие и волосатые, откровенно неказистые, как у первобытного человека), попросил одолжить ему таз, чтобы вымыться остатками купленного мыла. И Росселла, которая непременно оказывалась там, где появлялся он, увязалась за ним даже в уборную, куда он отправился мыться.
О самом себе, после того первого, произнесенного как бы в ярости монолога у окна, он сообщил еще какие-то мелочи, но неохотно, как бы из-под палки, только для того, чтобы как-то легализовать свое присутствие. Он направляется, сказал он, в окрестности Неаполя, где у него родственники. И рассчитывает возобновить свое путешествие как можно скорее, очень может быть, что прямо завтра. Больным он не был, все это из-за усталости, он ведь добрался сюда пешком и по дороге натерпелся черт знает чего. Минувшая ночь была первой, когда он выспался под крышей. Все предыдущие ночи он провел под открытым небом, спал под кустами, в ямах — словом, где придется.