La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
Шрифт:
Сверху на углу шкафа были положены друг на друга две брошюрки. Одна называлась «Новый практический метод обучения игре на гитаре — без учителя и знания нот», а другая — «Как за несколько уроков научиться играть на мандолине». Но ни мандолины, ни гитары в комнате не было. Единственным музыкальным инструментом, имевшимся в этой квартире, была тростниковая дудка, вырезанная ножом — на таких играют пастухи-козопасы. Дудка лежала в ящичке тумбы, бывшей и письменным столом, по соседству с ручкой и карандашом. Да, Джованнино — об этом всегда с воодушевлением говорила Филомена, его мать — с детства хотел на чем-нибудь играть, но пока что так и не смог обзавестись никакими музыкальными инструментами, кроме таких вот дудок.
Заканчивая список, можно упомянуть и его повседневные ботинки, стоявшие под кроватью; они были подбиты не один раз, и верх у них совсем уже износился. Кроме того, на шпеньке, вделанном в дверь, висела демисезонная куртка из шероховатого материала под кожу. Это было все, или почти все, что имелось в комнате.
Не
Никакой отдельной фотографии отсутствующего хозяина этой комнатки не наблюдалось — ни здесь, ни в других местах. Но мать хранила и охотно показывала две групповые фотографии; правда, глядя на них, мало что можно было понять. На первой, снятой, вероятно, каким-нибудь деревенским фотолюбителем, он был запечатлен еще мальчишкой, вместе с десятком таких же мальчишек-сверстников, сразу после конфирмации. Вся группа вышла неотчетливо, фокус был не на месте, и глядя на этого паренька, можно было не без труда понять только, что он ладно скроен, скорее светловолос, что у него прическа ежиком, и что он смеется. Вторая фотография, которую им доставил солдат, повстречавший его в России и попавший под демобилизацию, была маленьких размеров, моментальная; она изображала местность, заросшую бурьяном, с полосой воды на горизонте. На первом плане виднелся толстый, криво посаженный столб, перечеркивавший этот пейзаж сверху донизу. Слева от столба, на первом плане, обозначилась задняя часть мула, а рядом с нею — закутанный в теплое человек с обмотками на ногах; но это был вовсе не он. А вот справа от столба, только скорее на втором плане, можно было различить темные силуэты; целую группу, укутанную во что-то людей, так что нельзя было понять, военные это или гражданские, каски ли у них на голове, или мягкие пилотки. Среди этих людей был и он, вот только не было никакой возможности не только его распознать, но даже и указать в этой груде людей на какую-то определенную точку.
После того, как Ида приняла у Филомены эту комнату из рук в руки, и Филомена ради такого случая перечислила все, что здесь находилось, Ида больше никогда не позволяла себе открыть шкаф, у которого дверца хлябала и к тому же не имела ключа. С такими же просьбами она неоднократно обращалась и к Узеппе, и тот слушался — боялся даже пальцем прикоснуться к имуществу отсутствующего хозяина, довольствуясь тем, что созерцал это имущество с глубочайшим уважением.
Для их персональных нужд Филомена снабдила их большой картонной коробкой, а также отвела им одну секцию кухонного буфета. Благодаря наследству, полученному от Сумасшедшего, Ида теперь чувствовала себя богачкой и приобрела про запас кое-какие продукты, а также кусок красной домотканной шерсти, из которой Филомена самолично выкроила комбинезончик для Узеппе. В этом комбинезончике Узеппе уже не казался ни индейцем, ни Чарли Чаплином. Теперь он скорее был гномом из «Белоснежки».
Комната их, конечно, не была такой шумной, как прежнее помещение в Пьетралате, но определенные шумы не прекращались и здесь. Днем со стороны прихожей, то есть мастерской, почти непрестанно раздавалось стрекотание швейной машинки, голоса клиенток. А ночью в кухне возился и разговаривал дедушка, прибывший из Чочарии, который спал мало, во сне часто бредил, а в паузах, просыпаясь, надрывно и не переставая кашлял. Его длинное, худое и согбенное тело было настоящим кладезем катара, кладезем поистине неисчерпаемым. Старик постоянно держал рядом большой щербатый таз, а прокашливаясь, он издавал звуки, похожие на ослиный рев. Днем он разговаривал мало, был явно не в себе и никогда не выходил из дому — городские улицы его пугали, ему казалось, что все эти люди жаждут на него напасть. Если он случайно высовывался из окна, то тут же от него отходил, жалуясь, что здесь, «в этом вашем Риме», через окно не видно никакого простора. Из его дома там, в горах, стоило только выглянуть из окна (он говорил «выглядать»), был виден простор необозримый, а тут все свободное место было заполнено каменными стенами («Выглядай, не выглядай, а ничего, кроме стен, и не видно!»). И если с улицы доносились звуки выстрелов (а это частенько случалось), или в небе проносились самолеты, он немедленно вскидывался, просыпаясь, издавая хриплый скулящий звук, отчаянный звук, который означал: «Ну вот, опять они меня разбудили!» То и дело он, бодрствуя, приговаривал: «Ой, ма… Ой, ма…», и тут же, вместо матери, таким же сиротским голосом отвечал сам себе: «Сынок, ну сынок, чего тебе?» Или же он жалел себя вслух, называя себя «цыганенком» и «цыганенком на соломке» («соломкой» он наверняка величал свою соломенную хижину в горах, где он в последнее время жил совершенно один). И тут же принимался выкашливать мокроту с таким надрывом, что, казалось, у него вот-вот начнется кровотечение.
Днем он постоянно сидел на своем стулике в кухне, а рядом стоял тазик. Его воспаленное и костистое тело заканчивалось жестким и грязным клоком седых волос, на который он даже и дома вечно нахлобучивал шляпу — так требовал горский обычай. На ногах, хоть это и был город, он продолжал
Окно кухни переходило в небольшой крытый балкончик, где в первые дни обитал кролик. Войдя впервые в свое новое жилище, Узеппе сразу же его заметил; кролик скакал на своих длинных задних лапах, поглядывая на него круглым красным глазом. С этой минуты любимым развлечением Узеппе было стоять перед стеклами балкона и глядеть на кролика. Кролик был совсем белый, только уши отливали розовым. Взгляд красных глаз был отрешенным, кролик не признавал никого и ничего. Единственной его реакцией на мир был испуг, который находил на него мгновенно и неожиданно, иногда безо всякой причины, и тогда он спасался бегством, заложив уши назад, в свой домик, сделанный из фанерного ящика. Но обычно он сидел в сторонке в состоянии внимательного спокойствия, как бы высиживая крольчат, или истово грыз капустные кочерыжки, которые Аннита ему подбрасывала. Какой-то больничный пациент подарил его Томмазо. Семья же и, в частности, невестка Аннита — хотя все они, будучи потомственными пастухами, привыкли забивать животных на мясо — бог знает почему, привязались к кролику, он стал им вроде родственника, и они никак не решались пустить его на жаркое. И однако же Узеппе, который ежедневно, едва проснувшись, бежал к балкончику, в один прекрасный день обнаружил там только Анголу, которая с мрачным лицом сметала остатки кочерыжек. Кролика больше не было: семья волей-неволей смирилась и сменяла его на две банки мясной тушенки.
«А клолик… Он где?»
«Ушел твой кролик…»
«А с кем ушел?»
«С луком, маслом и с помидорами», — вздыхая, ответила свекровь из прихожей.
В «мастерской» вместе с Филоменой и Аннитой всегда находилась малышка, то есть швея-ученица, которую использовали еще и для всяких услуг и поручений. Это была девочка из провинции Абруцци, лет четырнадцати, уже вполне подросшая, но такая худая, что на месте груди у нее были не выпуклости, а впадины. Когда она шила или штопала, или вертела ручку машинки, то пела все время одну и ту же канцонетту, в которой говорилось:
Радость и мука, боль и разлука — это все ты…Эти три женщины редко оставались одни. Если не было клиентов, почти всегда являлись гости. Каждый день заходила женщина, жившая в этом же квартале, лет тридцати пяти, по имени Консолата, у нее был брат, который в свое время отбыл на русский фронт вместе с Джованнино, в одном с ним полку, и судьба его тоже с некоторых пор была неизвестна. Какой-то человек, по ночам слушавший радио Москвы, утверждал несколько месяцев тому назад, что в одном из переданных списков военнопленных фигурировало его имя; но еще один человек, тоже слушавший эти передачи, говорил, что имя, названное по радио, было то самое, Клементе, но фамилия была совершенно другая.
Этот разговор о родственниках, находящихся в России, был единственной и неисчерпаемой темой их разговоров; она затмевала даже тему продовольствия. А вот о Ниннуццо, о котором тоже не было никаких известий, Ида, допуская, что он может и бродяжить, и партизанить, и бог знает, что еще, говорить избегала, да и думать тоже — из-за какой-то своей подсознательной суеверности. Но она постоянно держала кабатчика Ремо в курсе своих переездов — на тот случай, если Нино вдруг окажется в Риме.
Еще одной посетительницей семьи Маррокко была некая Сантина; она проживала одна где-то возле Порта Портезе. Ей было лет сорок восемь, женщина она была довольно высокая и при этом чересчур широкая в кости, так что тело ее, несмотря на крайнюю худобу, выглядело тяжелым и массивным. У нее были большие черные глаза, лишенные блеска и глядящие как бы из глубины; поскольку из-за недоедания она теряла зубы, и даже спереди у нее не хватало резца, в улыбке ее проглядывала какая-то незащищенность и виноватость, она словно бы стыдилась собственной некрасивости и самой себя каждый раз, когда ей приходилось улыбаться.
Волосы, стремительно седеющие, она носила распущенными по плечам, как носят девушки. Однако при этом она не пользовалась ни пудрой, ни косметикой, и не старалась скрыть свой возраст. Ее поблекшее лицо — бледное, с широкими скулами вразлет — выражало грубую простоту и покорность судьбе.
Основным ее ремеслом, даже и сейчас, было ремесло проститутки. Но она умудрялась кое-что зарабатывать, стирая белье на дому у клиентов или делая уколы — в пределах своего же квартала. Периодически она заболевала и попадала в больницу, или же ее арестовывала полиция. Но не в обычае Сантины было выставлять напоказ собственные неприятности, и, возвращаясь после очередного отсутствия, она обиняками давала знать, что ей пришлось, мол, поехать к своим.Она говорила даже, что там, в провинции у нее мать, которой приходится подбрасывать денег. Но все знали, что это неправда. Никаких родственников у нее не было, и этой самой матерьюна самом деле был ее сутенер, человек много моложе ее, который жил в Риме, но на людях с нею почти не показывался. Жил он как будто бы в соседнем квартале, и кто-то даже мельком видел его, как силуэт, не имеющий точных очертаний.