Ледобой. Зов
Шрифт:
— День, — Сивый ухмыльнулся, кивнул. — Дай один день.
Отвада шумно выдохнул, закрыв глаза, обреченно закачал головой. Присел на повалку.
— У тебя дети.
— У тебя тоже.
— Зачем?
— Что-то жуткое творится. Князья вот-вот совет созовут — потребуют у тебя мою голову.
— Знаю. Ну и что?
— И ты дашь.
— Нет!
— Да. Всем не объяснишь, что Сивый добрый малый.
— И ты решил сдохнуть в муках?
— Сам знаешь, просто напомню: княжество раскачивают. Ездят по селам и мутят воду, мол, князь душегуба от суда прячет. Князь плохой.
Перегуж и Моряй переглянулись. Действительно воду мутят. Хоть прямо думай, хоть иносказательно.
— Для того ты на плёсе собственной шкурой мечи тупил, чтобы тут в лихорадке сдохнуть? Для того с застенками в леса выбрался, чтобы виноватым сгинуть?
Сивый пожал плечами, может и для того. Усмехнулся. Своих вот нашёл. Тоже немало. Деда увидел, дядьку, братьев двоюродных, согрелся маленько. Мальчишек в жизнь по собственным следам отправил, Верна проводит, сколько сможет, приглядит. Многого ей не сказал, иной раз язык узлом сворачивается, как начнёшь выдыхать «лю…», так и замыкает горло — ну там волос ей поправишь молча, шейку погладишь. Не то, конечно, но не дура, понимает. Когда-нибудь все уйдут в иной мир, но вот честное слово, однажды на пиру у Ратника воссядет некоторый ухарь, и будет он смеяться так лучезарно и ослепительно, что вся дружина раскатится по скамьям, по полу разваляется, держась за животы. И не помешают ему рубцы по лицу, пусть и тянут, ровно смола на лице застыла. И плевать, что битва со вселенским злом впереди — только веселее станут парни.
— Может, всё-таки мой сын? — Отвада с тоской глядел исподлобья. — А что, такой же упрямый и такой же болван! Когда походами на полдень ходил, Серебрянка вполне себе могла родить, вот какое дело. Ну, понимаешь, я с ней…
— Могла… не могла… То дело не одной только Серебрянки… да и выяснили всё уже, — Стюжень пришёл в себя, дал голос. Узнаваемый и ясный, только послабее. И зубы стучат. — Пить хочу, да Урача будить совестно — всю ночь сторожил.
Сивый усмехнулся, зачерпнул из ведра у ложа, приподнял голову старика, и мало не насильно сунул ковш к губам. Стюжень и заревел бы: «Не подходи, бестолочь!», да сил не осталось, только и мотал слабо головой, пытался отстраниться. Напился, отдышался, долго с безнадёгой смотрел на Безрода и намочил глаза.
— Каким был дураком, таким и остался.
— Думаешь, поздно меняться?
— У него дети подрастают, он меняться собрался!
Сивый усмехнулся. И сам это подозревал, теперь же наверняка узнал. Утёр старику слёзы, повернулся к Отваде.
— Дай один день. Что будет, то будет.
Князь кивнул, пальцем показал на стариков, дескать, на тебе они теперь, за плечи увлек Моряя и Перегужа за собой, обернулся, показал кулак, мол, держитесь тут.
— Злая ворожба сама по себе… не приходит. Никто не ворожит от нечего делать… но если роятся в голове чёрные мыслишки… в их тени и ворожба подрастает, — дыхания старику не хватало, он часто обрывался, глотал воздуху и лишь тогда продолжал. — Нутром чуяли… не просто кто-то зубами щёлкает… накат идёт… на всех… на старых, на малых… на князя, на пахарей…
Сивый слушал молча. Одно к одному, зернышко к зёрнышку, пакость к пакости, но если судьбой тебе назначен урожайный год на злосчастья и беды, кровавые мозоли заработаешь, собирая урожай. Как встанет в полдень чёрное солнце, да как полезут молочай, дурман-трава и полынь, знай себе гни спину, жни свое. Только никто не может сказать, почему одному на радости везёт — что ни год, то урожайный — ряха от улыбки трескается, а второй — просто князь горестей и несчастий. Собирал бы свои беды в амбар, будто зерно, встал бы тот амбарище справа налево, сколько хватит глаз, высокий, чёрное солнце закрыл бы.
— Почему я?
Старик закашлялся, через струп на щеке кровавая слюна полезла, в бороде застряла. Безрод осторожно утёр.
— Высокий ты, издалека видать… пальцем показывать удобно.
— Моложе был, казалось, найду себя, своё место, всё изменится. Судьба подобреет, пригладит колючки, сменит гнев на милость.
— И что? — старик еле улыбнулся.
— Верна подобрела, — Сивый усмехнулся. — Эта — ни в какую.
— Да уж, подобрела, — Стюжень подмигнул, показал два пальца, и оба рассмеялись, один — едва-едва, через муку и кровавые слюни, второй — криво, на правую сторону.
— За людьми можно проследить… кто кричит «князь плохой»… кто с чужими снюхался… кто меч точит… но если кто-то умный ворожит… да велит остальным сидеть молча… ждать знака… тяжело искать предателей.
— Уже дали знак. Теперь люди вовсю гадят. Народ мутят.
— Да знаем.
— Встретил таких. Кто подрядил, сами не знали, а работали млеч, соловей да полуденник. Думаю, ещё есть.
— Соседушки–братушки, будь они неладны… не удивлён… но полуденник… нет, не случайность это.
— Поглядим.
— Слушай сюда, босяк, — старик сделал попытку приподняться на локтях, не удержался, рухнул обратно, — Мне сейчас лучше… но ты знаешь, когда и почему… наступает облегчение. Следующее утро… я не встречу.
Сивый смотрел молча. Да, ему стало получше, по крайней мере ж а ра старик не чувствует. И не мудрено — лоб и лицо, там, где касался, подёрнуты инеем, гнилостный струп подмёрз, горький пот сделался бел, будто соль рассыпали по лицу.
— И ты поможешь мне… проведешь во тьму… дальше я сам.
Безрод молча кивнул.
— И вот ещё что… — старик нахмурился, пошарил рукой по ложнице, нащупал чарку, швырнул. — Какого лешего… в заразу полез, бестолочь!
Сивый чарку поймал, вздохнул. Скривился. Не сейчас, только не сейчас. Начнёт старик переживать, ещё до утра душу отпустит. Горести они такие — пересыплешь отравой поле, всякая жизнь загнётся. Душа — то же поле. Уже скоро. Ровно бежишь, остановиться не можешь, и точно знаешь — впереди обрыв. Обрыв среди льдов…
Урач встал незадолго до полуночи. Ходить за больным старый ворожец вызвался сам.
— И даже спрашивать не станешь, почему?
Безрод ухмыльнулся и покачал головой. Не буду.
— Ты гляди, поумнел, оболтус. Помоги-ка встать, снадобье сделаю.
Стоит сам, но пошатывает его. Опирается на посох, в какое-то мгновение подмигнул, дескать, понял, на какой случай ворожцам посох нужен? Крепится, еле стоит, но снадобье он должен сделать сам. Только сам. Стюжень не спит, просто лежит, глядит в ночное небо. Звезд высыпало… Сына разглядывает? Слова подыскивает? Не знает, как разговор начнёт? Сивый утёр старику пот, кровь и гной, даже не утёр — отломил сосульки, смахнул грязный иней. Старое святилище… ночь… и трое, которых объединяет готовность уйти из этого мира. Ты готов, Сивый? Безрод потёр лицо, рубцы тянут сильнее обычного, ровно кто-то их от лица отклеивает, на кулак наматывает, к себе подтягивает. На полночь дёргают, туда убегают невидимые нити. И ровно сам ты — кувшин, и заливают тебя тёмными, мёрзлыми водами, до верха немного осталось, а как только сосуд заполняют, он перестает быть пустым кувшином, самим по себе, — может, обронили, может, выкинули, может, разбился, лежит сам себе хозяин… и становится он чьим-то. Полным и нужным. Скоро уже…