Легенды нашего времени
Шрифт:
Друзей, которые пришли ему на смену, моя память сохранила лучше. Хаими Каган, Итцу Юнгер, Иерахмиэль Мермельштейн, Итцу Гольдблат. Иерахмиэль исчез в поднявшемся вихре, Итцу Юнгер пережил его всего на несколько лет и угас в Нью-Йорке от рака печени. Я написал ему из Парижа, что хочу приехать к нему в гости — но слишком поздно. Я отправил свое письмо другу, который уже умер.
Хаими Каган живет теперь в Бруклине, Итцу Гольдблат уехал в Израиль. Мы видимся редко. Мы и пишем друг другу редко — разве что банальные поздравительные открытки перед Новым годом. Иногда я встречаюсь с кем-нибудь из них, и настоящее исчезает: ты помнишь? Да, помню. Короткое неловкое молчанье — вот и все. И в сущности этого достаточно. Ведь детство — это
Во время наших редких встреч с Хаими Каганом мы любим вспоминать авантюру, в которую когда-то ринулись со всем пылом тринадцати лет. Мы решили основать свою синагогу и свое училище, где молодые смогут заниматься и молиться в своем кругу. Отец Хаими — Нохем Герш, секретарь и распорядитель у главного раввина — каждое утро, с шести часов, давал нам урок Талмуда, помогая открывать его строгость и ослепительную красоту.
Как и для прежних поколений, единственной нашей защитой и опорой был Письменный и Устный Закон: пока мы будем заниматься углубленным изучением трактатов Бава Камма (Первые Ворота) или Бава Батра (Последние Ворота), пока будем набожно читать, перед утренней молитвой и после нее, несколько глав из Псалмов, ничто дурное не может с нами случиться.
Но события доказали противное. Немцы заняли город, и нам пришлось закрыть залу наших собраний. Нохем Герш покинул нас для гетто. Но звук его голоса вибрирует в моем собственном всякий раз, когда я открываю Талмуд, чтобы еще раз покориться его законам, подышать его миром и насладиться его блистанием. Сегодня я готов допустить, что Нохем Герш был прав, но не вполне: Тора — это отблеск истины, если не пламя; но она не дает охраны, особенно на лестнице человечества. По-моему, сегодня у меня есть доказательство, что и Тора стала сиротой.
С Итцу Гольдблатом, ювелиром и сыном ювелира, я вынашивал замысел, столь же наивный, сколь и дерзкий: ускорить пришествие Мессии. Мы были одержимы этим. Мы изучали практическую Каббалу и тратили все свободное время на истязание плоти голодом и мыслей молчанием. Твердо решив получить во сне Гилуй Элияху — встречу с пророком Ильей, вестником освобождения, мы дошли до того, что забыли о реальности мира, охваченного войной. Нас занимали только внутренние духовные свершения. Мы распевали молитвы часами. На улице нас принимали за лунатиков. Перед каждым молитвенным собранием мы ходили в микву — ритуальные бани — чтобы очиститься, ибо иначе наши мольбы не будут услышаны. Иногда, в нашей безумной экзальтации, нам казалось, что мы уже различаем шаги Спасителя; скоро цель будет достигнута, звук шофа-ра, трубы пророка, раздастся в самом сердце истории, и кровь жертв не прольется больше; скоро наши враги смиренно и покаянно признают, что никогда им не удастся уничтожить народ Завета, истребляя его детей. Скоро, но когда? Мы горели нетерпением, время торопило, надо было спешить. Но и тут оккупация положила конец нашим мечтам, а может быть — кто знает? — и нашему делу. Палач пришел раньше Мессии, и где-то под мирным небом Силезии вечный народ и все то, что он воплощал, сгорало в огне ни за что, днем и ночью, особенно ночью.
Из всех моих друзей только Иерахмиэль отказывался жить химерами. Он цеплялся за конкретное, ощутимое, реализуемое. Он открыл политический сионизм и с тех пор не мог усидеть на месте. Не бросая изучения Талмуда, он находил время ходить по домам, собирая деньги для Еврейского национального фонда, и пользовался каждым случаем, чтобы пропагандировать среди молодежи свои идеи. Он был талантливым агитатором и появлялся всюду, где мог найти аудиторию. Он воспламенялся, когда держал речь, но
В субботние вечера он приходил в нашу маленькую синагогу для традиционной третьей трапезы и беседовал с нами не о Библии и не о еженедельной Сидре, а о положении в Палестине. Так я узнал, что Святая Земля находится под британским мандатом и что подпольные еврейские организации взялись за оружие, чтобы завоевать национальную независимость.
Хотя разум мой не воспринимал политических объяснений Иерахмиэля, я все-таки заражался его энтузиазмом. Когда он говорил: Иерусалим, Цфат, Кармел, — кровь бросалась мне в голову: значит, можно восстановить Храм и царство Давида не только покаянием и слезами? А Бог, где же Его место во всем этом? У Иерахмиэля был ответ на все. Под его влиянием я стал изучать современный иврит. Где-то он раздобыл учебник грамматики, с которым никогда не расставался. Он одолжил его мне на неделю — мне пришлось поклясться, что я буду хранить этот учебник как зеницу ока. Перед тем как возвратить ему эту драгоценную книгу, я выучил ее наизусть и до сих пор еще помню оттуда целые страницы.
Но путь Иерахмиэля увел его далеко от величественного Иерусалима, от романтической Галилеи. Его отправили в Силезию с первым же эшелоном. Я провожал его до ворот гетто. Затерянный в толпе, он не заметил меня. Он думал. О чем он думал? О национальном еврейском возрождении? О сопротивлении древних евреев римской оккупации? За плечами у него, как и у всех, был мешок. Я догадываюсь, что было в этом мешке. Кроме еды и одежды, там была маленькая бесценная книжка — ивритская грамматика.
Потом, на развалинах всего, во Франции, в Израиле, в других местах, случалось мне сходиться с разными людьми, и несколько шагов мы проходили вместе. Но острота чувств, но пламенный жар, которые дали мне те первые приключения, отметившие начало моей жизни, — никогда больше мне их не познать.
Я постарел, и сегодня уже знаю цену слов и вес ожидания. Все пути ведут к человеку, но человек продолжает скитаться от пустыни к пустыне. А источник, этот сумеречный мираж, удаляется все дальше и дальше. Тот, кто думает, что слышит шаги Мессии и стук его сердца, слышит лишь шаги и заглушенные крики моих друзей, покинувших страну моего детства, где, притаившись, их ожидало ненасытное чудовище, пожирающее наших мертвых до самой души.
И нечего возвращаться, нечего отыскивать следы сироты в жилище моего первого учителя. А азбуку я уже знаю.
ИОМ-КИППУР, ДЕНЬ БЕЗ ПРОЩЕНИЯ
Пинхас копал землю. Глаза его были тусклы, страдальческая улыбка застыла на лице, но губы шевелились. Казалось, он спорит с кем-то в себе и, судя по выражению лица, вот-вот признает себя побежденным.
Я никогда не видел его таким подавленным. Я знал, что тело его долго не выдержит. Силы покидали его, движения становились замедленными, беспорядочными. Без сомнения, он и сам это знал. Но мы редко говорили о смерти. Мы предпочитали отрицать ее присутствие, сводить ее, как когда-то, к намеку, к безобидной абстракции. Слово, просто слово, как все другие.
— О чем ты думаешь? Что-то не так?
Пинхас опустил голову, чтобы скрыть смущение или печаль, или то и другое вместе, и помолчал. Потом ответил еле слышно:
— Завтра Иом-Киппур.
Чувство подавленности сообщилось и мне. Мой первый Иом-Киппур в лагере. Может быть, и последний. Судный день, день Прощения. Завтра будет заседать небесный суд и вынесет приговор: «И подобно стаду, существа этого мира пройдут перед Тобой». Когда-то — в прошлом году — я дрожал, когда наступил этот день слез, покаяния и страха. Завтра придется предстать перед Богом, который видит и знает все, и сказать ему: «Отче, сжалься над детьми своими». Сумею ли я молиться с прежним жаром? Пинхас тряхнул головой и глубоко заглянул мне в глаза: