Легенды нашего времени
Шрифт:
— Завтра день великого Прощения, и я решил: не буду поститься. Слышишь? Я не буду поститься.
Я не просил объяснений. Я знал, что он должен умереть, и испугался, как бы он не заявил в свое оправдание: «Все очень просто, я решил не подчиняться закону и не поститься, потому что для людей и для Бога я уже умер, а мертвые могут не подчиняться заповедям Торы». Я опустил голову и сделал вид, что не думаю ни о чем, кроме этой темной земли, которую я копал под еще более темным небом.
Мы бьши в одной команде. Мы всегда устраивались так, чтобы работать рядом. Разница лет не мешала ему относиться ко мне как к другу.
— Я бы с удовольствием взял тебя в ученики.
Я отвечал:
— Но я и так твой ученик, какая разница где.
Неправда, как раз это и было главное: где. По лагерным законам я был равен ему, я обращался к нему на ты. Нельзя было даже вообразить себе другую форму обращения.
— Слышишь? — вызывающе крикнул Пинхас. — Я не буду поститься.
— Я тебя понимаю. Ты прав. Не нужно поститься. Здесь, в Освенциме — не нужно. Мы тут живем вне времени, вне греха. Иом-Киппур к Освенциму неприменим.
С самого Рош ха-Шана, с праздника Нового года, вопрос этот яростно обсуждался в лагере. Поститься означало приблизить смерть. Здесь постились круглый год. Иом-Киппур продолжался круглый год. И книга жизни и смерти находилась уже не в руках Божьих, а в руках палача. Слова ми ихие у ми ямут — кто будет жить и кто умрет — имели здесь страшный конкретный смысл и немедленное осуществление. Все молитвы на свете не могли изменить гзар-дин, прекратить неумолимое шествие рока. Чтобы жить, тут надо было есть, а не молиться.
— Ты прав, Пинхас, — сказал я, стараясь выдержать его взгляд. — Ты должен завтра есть. Ты находишься здесь дольше, чем я, дольше, чем многие. Тебе нужны силы. Ты не должен расходовать их зря. Надо следить за собой, беречься. Нельзя переходить границу. Нельзя приманивать несчастье. Это был бы грех.
Я — его ученик? Да ведь я его учил, я давал ему советы, словно старший, словно руководитель.
— Не в этом дело, — раздраженно сказал Пинхас. — Я вполне мог бы продержаться день без ничего. Не впервой.
— Так в чем же дело?
— В решении. До сих пор я принимал все. Без горечи, без задней мысли. Я говорил себе: «Бог знает, что делает», я покорялся Его воле. Теперь с меня хватит, я дошел до предела. Если Он знает, что делает, это очень серьезно, не знает — тем более серьезно. И я решил сказать Ему: «Я больше не согласен».
Я замолчал. Какие аргументы мог я привести? Я и сам переживал такой же кризис. С каждым днем я удалялся от Бога моего детства. Он становился мне чужим; иногда я подозревал в Нем врага.
Появление Эдека положило конец разговору. Он был наш бог и царь. Капо. Этот молодой краснощекий поляк, с повадками дикого зверя, старался застигнуть своих рабов врасплох, ему нравилось, когда они выли от страха. Он был еще подростком, и его забавляло, что у него такая власть над взрослыми.
— Ну? — сказал он.
Он стоял перед нами, скрестив на груди руки.
— Значит, перекур? Рассказываем свои воспоминания? Вы что — на даче? Или в синагоге?
Злобный огонь вспыхнул в его голубых глазах и тут же погас. Сцена гнева не состоялась. Мы с остервенением налегли на лопаты, думая только о земле, которая угрожающе раскрывалась перед нами. Эдек бросил еще несколько бранных слов и удалился.
Ни Пинхасу, ни мне больше не хотелось разговаривать. Но жребий был брошен. Разрыв с Богом, по-видимому, совершился.
А яма под ногами у нас углублялась и росла. Вскоре только наши головы чуть виднелись на уровне земли. Странное чувство: мне показалось, что я рою могилу. Для кого? Для Пинхаса? Для себя? Для наших воспоминаний?
Когда мы вернулись, весь лагерь уже был охвачен лихорадочным ожиданием: готовились встретить самый святой и самый длинный день в году. Мои соседи по койке, отец и сын, тихо разговаривали. «Только бы перекличка не тянулась слишком долго», — говорил один. «Только бы успели раздать суп до захода солнца, а то нельзя будет к нему прикоснуться,» — говорил другой.
Их желание исполнилось. Перекличка прошла без происшествий, без публичной казни. Начальник блока торопливо раздал суп; я торопливо его проглотил. Потом побежал мыться, очищаться. Когда стало темнеть, я уже был готов.
За десять дней перед тем, накануне Рош ха-Шана, все евреи лагеря, не исключая и капо, собрались на площади и молили Бога Авраама, Исаака и Иакова, чтобы Он положил конец нашим унижениям и перешел на нашу сторону, разорвал Свой союз с врагом. Мы хором читали Каддиш по мертвым — но также и по живым. Офицеры и солдаты с автоматами стояли по ту. сторону колючей проволоки: зрелище их забавляло.
Для молитвы Кол Нидре мы на площадь не пошли. Боялись селекции: в предыдущие годы селекция превращала день прощения в траурный день, Иом-Киппур превратился в Тиша бе-Ав, в девятое Ава — день разрушения Храма.
Поэтому в каждом бараке образовалась своя синагога. Это было благоразумнее. Но я об этом жалел, потому что Пинхас был в другом блоке.
Нашим официальным кантором был венгерский раввин. Его голос расшевелил мои воспоминания и пробудил легенду, согласно которой в вечер Иом-Киппур мертвые встают из могил и молятся вместе с живыми. Я думал: все правда, именно так это и происходит. Освенцим — подтверждение этой легенды.
Несколько недель подряд ученые евреи собирались по вечерам в нашем блоке и переписывали на туалетной бумаге молитвы для Великих Праздников. Каждый кантор получил экземпляр. Наш читал по бумажке вслух, и мы повторяли за ним каждый стих. Кол Нидре, освобождавшая нас от всех вынужденных обетов, показалась мне теперь абсурдным анахронизмом, хоть она и была сложена несколько веков назад в подобных же обстоятельствах — в Испании, где полыхали костры. Раз в год новообращенные собирались и возглашали перед Богом: «3най, все, что мы говорили, — не сказано, все, что мы делали, — не сделано!» Кол Нидре? Печальная шутка. Здесь, теперь, у нас не было никаких тайных обетов, от которых мы могли бы отречься, все было ясно и непреложно.