Лёлита или роман про Ё
Шрифт:
— Дядьк, не начинай! Я ведь не спрашиваю, чем ты в часовне занимаешься.
— Да я чего — я пишу.
— Ну вот: ты пишешь, я местность обследую.
— По ночам?
— По ночам иногда сподручней.
— Тим…
— Да не шугайся ты, всё под контролем. Это мой лес.
— Громко.
— Говорю мой — значит мой.
— Ну, дай бог, — вот вечно мы так: в личном деле атеист, а чуть что, через слово. — Она сказала, ты по дну стрелял…
— Стрелял. Чисто там.
— Патроны-то, надеюсь, бережёшь?
— Не боись, патронов на наш век хватит…
— Ну
— А ты чего?
— Пойду. Почиркаю ещё.
— Ну, гляди. Тут, если что, открыто.
— Запритесь лучше.
— От кого?
— Да мало ли.
Он только ухмыльнулся в ответ.
— Спокойной, Тим.
— Аналогично.
Вызнавать у племяша, что конкретно меж ними творится, я не рискнул — этот церемониться не станет, ещё и поджопника отвесит. Добрёл до своей храмины, дымнул и завалился спать. С утра я решил двинуть по хатам. На опережение. Дед же сказал: пока — цыц. Так, может, его пока уже и вышло?..
4. Химеры, именуемые совестью
Утро стояло просто выдающееся: тёплое, прозрачное, с птичьим щебетом и вкусным дымком со стороны дома. Такого замечательно спокойного и ласкового утра здесь, кажется, ещё и не случалось.
Прекрасный денёк для того, чтобы умереть, — вспомнилось откуда-то. И чтобы шальная мысль рассеялась до похода (не хотелось мне в поход с такой мыслью), я решил немножечко посочинять. И перво наперво наказал Томку.
Самострел, устройства коего придумать я так и не удосужился, сработал раньше времени, ещё на стадии изготовления. И долбанул дурищу суком по запястью, когда мужиков поблизости не было (то ли гнёзда ушли разорять, то ли рыбу глушить, иди уследи за всем-то!). Долбанул неслабо, но скулить дурище пришлось для себя одной. Отчего дурища озлобилась на Антоху пуще прежнего и скулила вдвое громче, даже не догадываясь, что внимаю её скулежу один я…
Для не расслышавших повторяю: наказал. Так что записывать меня в изверги не спешите. Это обижают просто так, а наказывают за дело. Кто за преступление, кто за паскудства. Так уж у нас, у писателей, заведено. Академическое литературоведение давно определилось, откуда растут ноги авторского садизма. Например, андерсеновской жестокости к своим героиням и жюльверновского стремления обходиться вовсе без персонажей в юбках. У первого отношения с прекрасной половиной складывались просто-таки кошмарно. В том смысле, что не складывались вообще: облом за обломом. Ну и классически: глаз видит, зуб неймёт, вот и…
А второй наоборот — женился довольно рано и по неслыханной любви, но как-то очень скоро познал её обратную, непарадную сторону…
Мстили, в общем, мэтры своим мучительницам. Подсознательно, безотчётно, а мстили. Самым коварным. Один измывался что есть духу над ни в чём не повинными Дюймовочками и Русалочками — помните? Помните!.. А другой пропагандировал образ жизни, при котором пассии в принципе не нужны: необитаемые острова, подводные лодки и т. п. И столетия летят, а мы открываем какого-нибудь «Свинопаса» и много чего занятного оттуда
Вот только не надо нас, рассказчиков, за недоумков держать! Никто на свете никогда не разберётся, сколько в моём Палыче непосредственно меня, а сколько чужого — подслушанного и подсмотренного. Ибо сказано: пиши про то, что знаешь, и ври докуда сможешь! И в этом главный залог авторской отваги. Под эту фишку ты можешь позволить себе какую хочешь вольность. Вроде и откровенничаешь на грани дозволенного, но чётко сохраняешь за собой право в ответ на любой дурацкий вопрос ангельски закатывать глаза, чеширски лыбиться как бы о чём-то своём и снисходительно лепетать куда-то верх: ну-ну, ну-ну, вам видней… Пытаясь вспомнить, что из написанного имело место в твоей биографии, а чем бахвалишься незаслуженно.
Читатель — патологически доверчивое существо. Он куда безнадёжнее того же театрального зрителя. Тот задним умом, а разумеет, стервец, что на сцене не такой уж и настоящий Макбет. Что этот чудак в парче и стразах не грозный тан, а робкий и гораздо более несчастный работник культуры. Что меч у него деревянный, кровь на руках вишнёвая, а нос, скорее всего, накладной.
И совсем иное дело читатель! — этот повесит на тебя каждую буковку. И каждое многоточие к делу подошьёт. За примерами бы не постоял, да скушно…
И тут ёкнуло: хватит придуриваться, так до вечера можно лынить, иди давай. И я отнёс писанину за притолоку и приготовился к встречи с неведомым.
Для начала я пересчитал их: семь. А казалось, что чуть не вдвое больше. Для верности пересчитал заново. Ну, семь так семь, русская, понимаешь, рулетка!..
Теперь они виделись мне по-настоящему зловещими — эти хлипкие, вот только что не карточные, домики.
Бздо, Андрюша?
Да уж, не без того…
А может, и ну их? Стоят себе и стоят. Дед, опять же, не рекомендовал…
Чего ты там отыскать хочешь? Карту доставшегося мира с планом эвакуации во время пожара? Полно. Нету там никакой карты. Её вообще нет. А там — там, милый, жопа! Как минимум, полная. Так ли уж сильно хочешь ты полной жопы, Одиссей?
Чернеющие кубики хат равнодушно помалкивали, и чем угодно клянусь: я не думал, что будет так страшно. Однако сдрейфить теперь и забить на затею было бы сродни бесконечному брожению по одному и тому же уровню примитивной компьютерной стрелялки, где ты уже вроде как освоился, знаешь, кто откуда высунется, и первым их, супостатов, кладёшь.
Только сколько же можно одних-то и тех же? Эта игра посерьёзней будет. И выбираться с этого уровня — твой крест. Чего ждёшь? Чтобы дети подставились? И так полгода сибаритствуешь, давай отрабатывай. Понял, родимый? — Понял, чего не понять, детьми вот только в дело не в дело козырять не надо!
И хлопнув себя по коленкам, я встал, как молодой Клинт Иствуд, протяжно сплюнул в траву и пошёл к первой — ближней по правую руку избе.
Она мало чем отличалась от дровяного сарая. Разве что окошки. Крохотные совсем. Но целые, застеклённые. И на каждом пыли в палец. Вот, значить, какая ты, пыль веков…