Лёлита или роман про Ё
Шрифт:
Дед сказал, что ослеп в одной из дальних. Стало быть, не в этой. И всё-таки я тянул. Вдохнул поглубже, задержал дыхание, сложил перста в щепоть и третий раз в жизни осенил себя — про первые два и вспоминать не хочу: смеяться будете — крестным знамением.
И отворил дверь.
Она точно меня и ждала — чуть не сама распахнулась. Внутри было темно, но не настолько, чтобы не разглядеть… вот ведь ты пропасть, ну не с первой же! — на столе посередь горницы башмаками ко мне возлежал покойник.
Инстинктивно я попятился вон. Хорошо не взвизгнул — с меня бы сталось.
Соваться обратно было без надобности. Выяснено и учтено, вопросы возникнут — специально наведаемся. И я хотел уже двигать прочь, да призадумался. Как-то подозрительно свеженько выглядели давнишние, надо полагать, останки. И ещё — я был абсолютно уверен, что знаю откуда-то этого бывшего человека. И я вернулся…
На грубом столе, густо усеянном трупами мух, бабочек и пауков, лежало тело Ленина.
То самое.
Неужто восковой?
И да простят меня покойные же пролетарии всех стран, не удержался и первым, что попалось под руку — веником у печи — слегка потыкал в покоящееся на груди запястье. Оно было не из парафина.
Батюшки! А родинок, родинок-то сколько!..
Ильич лежал как живой. Только мёртвый. В том самом костюмчике, под которым усох размера на два. С тем же самым, что на картинках в учебниках, выражением лица — спокойным и величавым. А вживую-то я его прежде и не видел: никогда не питал желания выстоять очередь в капище на Красной и всё тут; и родителям спасибо — не сводили.
Вот и теперь, стоя над мощами самого, может быть, главного из проклятий России, я не испытывал к ним ничего, кроме чисто скаутского интереса: эва — Ленин.
Начисто отсутствовало и чувство брезгливости, а уж тем более боязни, какое неизменно случается от нахождения возле мертвеца. Это был всего лишь артефакт. Не смердит, ни в тазик под стол не течёт — блюдёт горизонталь, как всё равно на скамейке обвиняемых приговора дожидается. Гениальный порушитель и непревзойдённое же чудовище, он хранился тут в надежде на упокоение, в котором сам же себе и отказал.
Ну да, да, говорили, что просил напоследок рядом с мамой положить… Так ведь все напоследок о снисхождении молят, даже к вышке приговорённые. А им — ни пули в затылок, ни помиловки: натворил — отбывай. И об этом вот чуть не четверть века спорят: закапывать или ещё малость повременить? Пока рядились, сверстника и антагониста — кровавого по определению, хотя и в святые произведённого — погребли. А по товарищу Ульянову единого мнения не вытанцовывается, продолжается, так сказать, дискуссия…
Теперь я мог бы положить ей конец одним махом.
Но почему-то не хотел. Этот хитрый дядька с лукавым когда-то прищуром, давший старт самому гнусному из экспериментов над моим дорогим человечеством, не вызывал у меня ни тени сострадания. Лежи, вождь! Лежи дальше, пока не забредёт сюда кто помилостивей. Тебе воздадено по делам твоим. Мой вердикт — виновен.
Глаза покуда
Осмотрелся: батюшки! а за печкой-то на кровати ещё один. И кто тут у нас? Он самый — Дедушка Хо, вьетнамский Ильич, повторивший посмертную судьбу нашего.
Созерцая его миниатюрный, чисто детский трупик, я не мог не порадоваться за отечественных мумификаторов: знают черти своё дело туго — конфетка, а не покойник, хоть домой забирай, честное слово, что это только я такое говорю!.. Ну, тогда уж и третий азиат тут же где-то быть должен. Ау, товарищ Ким, объявись?.. Да вот он, голубчик, на лавке. У печки, понимаешь, притулён, точно прилёг на минутку и закемарил — чисто спящий красавец…
А это ещё что такое? — с печи торчали два кавалеристских, со шпорами, сапога… Не понял. Отец Иосиф шпор вроде не цеплял. И сапожки предпочитал помягше. Да и закопали его соратнички ночью тёмной от греха подальше, чего ему теперь тут?.. Эй, на печке, ты хто?
Тело было слишком крупным для Сосо, а главное, с усиками навроде фюрерских и лысым, что хрестоматийный шар, черепом. А ну-ка, вспоминай, Андрюх…
И я вспомнил… Это ж чуть-чуть не успевший подсидеть товарища Фрунзе герой Гражданской товарищ Котовский! Григорий Иваныч собственной персоной. Его же, убиенного, провожали чуть не помпезней Ильича (он и при жизни-то попиариться любил как никто: фильм даже снял с собой в роли себя). Вот только мавзолей-то его одесский немцы порушили и самого, кажется — в канаву…
Господи, как всё запуталось! Одни варвары тело другого осквернили, а я стою тут и никак не разберусь, чего во мне больше — патриотического негодования или сугубо, мать его, интеллигентского…
Ладно уж, и ты лежи, рубака, коли цел…
Только что же это получается? Получается, что здесь же где-то и Димитров с Готвальдом? Их ведь тоже через московскую бальзам-шарагу пропускали и землякам экспонировали. А следом и пару негров… этого, как его, Лумумбу… ай, нет, от Лумумбы зубы одни остались… а, ну да, последователя его, Агостиньо Нетто… И другого, которого уж точно не вспомню: не то гвинейца, не то гвианца… эти-то где? на чердаке, что ли? вот уж пардоньте, не полезу…
И собрался откланяться, да взгляд упал на лавку у окна, аккурат за Ильичом: пустая лавка, пылью же да дохлыми насекомыми покрытая, но с чистым до чуть не зеркального абрисом отсутствующего тела. Будто пока я по хате прохаживался, кто встал да и смылся.
Вот оно, значит, и твоё место, горец сухорукий.
Тебя тут и нету уже, а память всё едино хрен изведёшь.
В до чего же свободной стране я живу, подумалось. Год ещё назад рта не успеешь разинуть — тут же найдётся умник, который кляп тебе в пасть: не сметь! кыш! умри! Виссарионыч столько после себя блага оставил, что всё ему простительно — и миллиарды детских слезинок, и потоки недетской крови, и оскоплённый на века, ежели не навсегда, теперь уж и не проверить, генофонд…