Ленька-активист
Шрифт:
Моя затея с «пионерским отрядом», с этой детской коммуной — это, конечно, хороший, благородный порыв. И он уже принес свои плоды: меня заметили в ревкоме, сам председатель Фирсов отнесся ко мне с некоторым уважением. Но я прекрасно понимал, что на одном этом далеко не уедешь. Ну, стану я известным в Каменском «организатором пионерского движения», ну, может, меня заметят в губернии. А дальше-то что? Тот же самый Макаренко, гениальный педагог, создатель уникальной системы воспитания, — какую он сделал карьеру при Советской власти? Да никакую. Да, его уважали, ценили, но в большую политику он так и не пробился. Остался
Чтобы моя инициатива с «пионерами» стала не просто местным успехом, а трамплином для взлета, нужно нечто большее. Надо, чтобы о «пионерском отряде имени Парижской Коммуны» из города Каменского узнали и заговорили в Москве: в ЦК комсомола, а может, и в ЦК партии. Чтобы мой опыт признали передовым, образцовым, достойным подражания. Чтобы по всей стране начали создавать такие же отряды, такие же трудовые коммуны для беспризорников. Чтобы моя физиономия оказалась на передовицах газет. И вот тогда я, как зачинатель этого движения, его идейный вдохновитель и организатор, автоматически оказался бы в центре внимания. Меня бы начали приглашать на съезды, конференции, печатать мои статьи в «Правде» и «Комсомольской правде». Вот это, товарищи, было бы Дело!
Но для этого нужен покровитель. Тот, кто расскажет о моих делах и идеях в ЦК, тиснет первые статьи в газетах, в общем — даст хороший пинок моей карьере.
Кто это мог быть? Самый лучший вариант — кто-то из текущих вождей. Хоть это и маловероятно, но высокая цель, которую я сам себе поставил, иного не потерпит. И пусть к самим высоким чинам я сейчас вряд ли пробьюсь, но хотя бы понять, к кому надо стремиться необходимо. Чтобы не оказаться в обойме их противников, а держаться за их сторонников.
Я перебирал в уме имена тогдашних вождей. Ленин? Отличный выбор, но увы, век его недолог, да и занят он сейчас сверх всякой меры. Троцкий? Слишком увлечен мировой революцией и внутрипартийной борьбой. Зиновьев, Каменев? Черт их знает, что за люди! Бухарин? «Любимец партии», теоретик, но, как я знал, не слишком сильный организатор и не боец.
Оставался один. Почти незримый сейчас, в 1920 году, но потихоньку набирающий силу, и в ближайшие годы начинавший медленную политическую карьеру, подминая под себя партийный аппарат, методично убирая с дороги конкурентов. Тот, кто ценил не только идеологическую выверенность, но и практическую хватку, умение добиваться результата. Тот, кто сам вышел из низов и понимал психологию людей. Сталин.
Конечно же, Сталин. Пусть он и неоднозначная фигура, однако пока иной на горизонте нет, а сам я раньше него точно генеральным секретарем или иным руководителем не стану.
Если бы он обратил внимание на мой «пионерский» опыт, если бы он увидел в нем рациональное зерно, если бы он решил сделать его всесоюзным движением — это был бы мой звездный час. Его поддержка открыла бы мне все двери. Я стал бы не просто местным активистом, а фигурой всесоюзного масштаба. Да, судя по некоторым данным, он долбанутый на всю голову тиран. Но ведь именно ему суждено победить… А я хочу быть в стане победителей. Ну а уж потом… потом будет видно, сейчас загадывать так рано не имеет смысла.
Только
Да, я понимал, что это будет непросто. На этом пути меня ждут и разочарования, и препятствия, и удары судьбы. Аппаратная борьба — это жестокая, беспощадная игра, где нет места сантиментам. Но я считал, что готов к этому. Я знал, чего хочу, и был готов идти к своей цели, не сворачивая. В конце концов, у меня есть гигантское преимущество перед местными, хм, «хронотуземцами» — я совершенно точно знаю, в какой из колесниц стоит стопроцентный победитель. Надо лишь заскочить в эту колесницу, хоть тушкой, хоть чучелом, хоть кем. А там уже сделать карьеру — дело техники…
Наконец, после почти часа пути, поезд, дергаясь и скрипя, вполз на вокзал Екатеринослава. Он оказался гораздо оживленнее, чем в нашем Каменском. Первое, что бросилось в глаза, — огромное количество красноармейцев. Они были повсюду: на перроне, в здании вокзала, на путях. Усталые, запыленные, в выгоревших гимнастерках и буденовках, они сидели на своих вещмешках, курили самокрутки из газетной бумаги, чистили винтовки, переругивались, смеялись. На запасных путях стояли целые эшелоны — теплушки, набитые людьми, платформы с орудиями, накрытыми брезентом, пулеметные тачанки, даже несколько неуклюжих, закопченных броневиков. Дымили походные кухни, а кое-где прямо на перроне, на ветру металось пламя костров, над которыми в прокопченных котелках варилась какая-то нехитрая солдатская еда. Воздух был густо пропитан запахом махорки, конского пота и навоза, дыма, паленой щетины и тревоги.
И над всем этим гамом, стуком колес, паровозными гудками, командами и руганью неслись песни. Из одного вагона, где на нарах, свесив ноги, сидели молодые ребята в новеньких, еще не обмятых шинелях, доносилась протяжная, немного печальная, но полная какой-то скрытой силы мелодия:
Слезами стонет мир безбрежный,
Вся наша жизнь — тяжелый труд,
Но день настанет неизбежный,
Цепи падут, оковы падут…
А от соседнего эшелона, где под залихватские переборы гармошки какой-то развеселый боец отплясывал «барыню», неслась другая, разухабистая, с издевкой и матерком:
Эх, улица, улица!
Гад Деникин журится,
Что сибирская Чека
Разменяла Колчака…
А теперь и Врангелю
Споем мы «аллилуйю»!
Красный штык его найдет,