Ленька-активист
Шрифт:
— Ти… ти що, малий, здурив? — проблеял он, отступая на шаг. — Зброю на людей направляти? Та я…
— Я не шучу, — отрезал я, стараясь, чтобы рука с наганом не дрожала. — Отойди от него. И скажи толком, что случилось.
Мужик еще раз покосился на наган, потом на мальчишку, который все еще лежал на земле, но уже закончил плакать и с любопытством и страхом смотрел на меня.
— Та рыбу вин у меня вкрав, — уже не так уверенно пробурчал он.
Действительно, из-под рваной рубашки пацана торчал хвост небольшой, размером с ладонь, серебристой рыбешки — плотвички или уклейки. Жалкая добыча!
—
Он протянул руку, выдернул рыбешку из-за пазухи мальчишки, брезгливо отряхнул ее от пыли и сунул себе в глубокий карман телогрейки.
— Ну, тепер все, — пробурчал он, все еще тяжело дыша и искоса поглядывая на мой наган. — Щоб я тебе тут больше не бачив, поганцю! Бо следующего раза не подивлюсь, чо малий, и николи тобе не допоможет.
Он еще раз злобно зыркнул на нас, сплюнул на землю и, натянув до самых ушей кепку, торопливо зашагал прочь, к своим удочкам, видимо, решив не искушать судьбу.
Мы остались с мальчишкой. Тот медленно поднялся на ноги, отряхивая от себя пыль. Он все еще дрожал, но уже не плакал.
— Ну, чего дрожишь? Живой ведь, — сказал я, опустив наган и пряча его обратно за пазуху, чувствуя, как медленно уходит нахлынувший в кровь адреналин. Руки еще немного тряслись от пережитого напряжения. — Как тебя зовут?
Мальчишка поднял на меня заплаканные, дрожащие, но уже с искоркой любопытства глаза. Худенький, грязный, одни кости да кожа, ребра торчат из-под рубашки, как стиральная доска. На него было больно смотреть. Голод…
— Митька… — прошептал он чуть слышно.
— Ну вот что, Митька, — сказал я, стараясь говорить, как можно мягче, хотя внутри все еще кипело от гнева. — Рыбу воровать — это ты брось. Пропадешь не за понюх табаку! Но и бить за это так нельзя. Пойдем с нами. Может, и тебе чего перепадет на удочку. Авось, на всех хватит. Голодный, небось?
Митька поднял на нас заплаканные, красные, опухшие глаза, в которых еще плескался недавний ужас. Губы его дрожали.
— Он… он бы меня убил… — прошептал он, снова всхлипывая и судорожно икая. — Я… я не хотел! Я просто дюже голодный!
— Знаем, знаем, — произнес Гнатка, мрачно глядя на свои босые, запыленные ноги. — Сами такие. Не ты один. Ну, пойдем, что ли? До хаты тебя отвести? Ты где живешь-то, герой?
При слове «хата» Митька вдруг зарыдал, да так горько и безнадежно, что нам стало не по себе.
— Нет у меня дома… — сквозь слезы, с трудом выговаривая слова, проговорил он. — Никого у меня нет… Совсем один…
Мы переглянулись. Это было уже серьезно. Одно дело — уличный сорванец, стащивший от голода рыбешки, и совсем другое — бездомный сирота.
— Как это нет? — удивился я, чувствуя, как внутри что-то неприятное похолодело. — А родители где? Мама, папа?
Митька вытер грязным рукавом рубашонки нос и заговорил. Из сбивчивых его объяснений вырисовалась совершенно нерадостная картина.
Сам он был из деревни, верстах в тридцати от Каменского, вверх по Днепру. Называлась она вроде Вербовка. Жили они небогато, как и все в деревне, но и не голодали — свой огород, тощая корова-кормилица, куры во дворе. А потом началась война, и, как водится, понеслось. Сначала пришли красные, забрали
Соседи, поначалу, жалели его, сироту. Подкармливали чем Бог пошлет. Но потом и у них стало туго. Озимые вымерзли под тонким, как марля, снежным покровом, а потом засохли, сожженные безжалостным солнцем. Яровые, посеянные в сухую, растрескавшуюся землю, так и не проклюнулись. В деревне уже тогда, в апреле, поняли — быть голоду. А в такое время — кому есть дело до чужого сироты, когда их дети плачут от голода?
— Дядько Петро, сосед наш, — рассказывал Митька, шмыгая носом и вытирая слезы тыльной стороной поворота, — мне раньши хлиба давав, такой добрый був… А теперь каждый раз: «Иди, Митько, куда очи дивляться. У мене самого дити голодныи».
И Митька пошел «куда глаза смотрят». Разумеется, в ближайший город. Ему, как и многим деревенским мальчишкам, казалось, что в городе жизнь сытнее, можно найти работу, прокормиться. Но и тут он никому не нужен. Ночевал, где придется — в брошенных домах, поврежденных артобстрелом, под перевернутыми лодками на берегу, зарываясь в старое, прелое сено. Пил теплую, мутную воду из Днепра. А вот с едой было совсем плохо. Попрошайничая, много не добудешь — кто теперь подаст, когда каждый кусок хлеба на счету? Работы не было и для взрослых мужчин, не то что для десятилетних мальчишек. Вот и дошел до воровства.
— Ладно, Митька, — сказал я, когда он закончил свой грустный рассказ. — Не плачь, слезами горю не поможешь. Что-нибудь придумаем.
— А что мы можем сделать? — растерянно спросил Костик, ковыряя босой ногой сухой землей. — К себе его не возьмешь, у самих дома — шаром покати, мамка и так не знает, чем нас кормить.
— Может, в детский дом его пристроить? — предложил Гнатка.
— А это мысль! — обрадовался я. — Детский дом — это тема! Пойдем, Митька, отведем тебя туда. Там и накормят, и оденут, и в школу будешь ходить.
Митька робко поднял на меня глаза, в которых мелькнула слабая искорка надежды.
— А там драться не будут? — с опаской спросил он.
— Да что ты, — усмехнулся я, стараясь делать вид, что верю в свои слова. — Там хорошие тети работают. Все будет хорошо, вот увидишь!
Конечно же, я догадывался, что жизнь в детдоме времен Гражданской войны — нифига не сахар. Но нужно было как-то успокоить пацана, дать ему какую-нибудь надежду.
Мы решили отложить полив на потом, теперь важнее было пристроить Митьку. Я взял его за худенькую узкую руку, пахнущую рыбой, и мы зашагали в город, к управе, в которой помещался ревком.