Ленька-активист
Шрифт:
— А я сказал, — процедил он сквозь зубы, и желваки заходили на его скулах, — ты никуда не поедешь.
Глава 14
Мы стояли друг против друга, как два быка на узком мосту: отец, высокий, сильный, привыкший, что его слово в доме — закон, и я, шестнадцатилетний подросток, в котором вдруг проснулось упрямство, способное сдвинуть горы. Воздух на нашей маленькой кухне, казалось, сгустился, стал тяжелым, наэлектризованным.
— Я сказал, ты никуда не поедешь, — процедил отец сквозь зубы, и желваки заходили на его скулах. — Хватит. Наигрался в комиссаров. Пора за ум браться.
— Бать, я еду учиться, —
— Инженером… — горько усмехнулся он. — Ты сам-то в это веришь? Ты и здесь-то, пионерский командир, с ревкомом дружбу водишь, в коммунарию лезешь. А уж в столичном-то городе — вообще беда! Закружит тебя, и поминай как звали. В лучшем случае — в тюрьме, в худшем — у мокрой стенки окажешься. Я не хочу для тебя такой судьбы!
Его голос дрогнул, концы ощерившихся усов уныло обвисли. И я вдруг понял, что за его гневом и упрямством скрывается не просто отцовский деспотизм, но прежде всего — страх, беспокойство за меня. Он боялся потерять сына, предвидя, что эта безжалостная машина власти, в которую я так отчаянно стремился, однажды сожрет меня.
— Бать, — сказал я уже мягче, глядя ему прямо в глаза. — Послушай. Ты прав, политика — это опасно. Но от нее не спрячешься. Она все равно придет за тобой. В твой дом. В виде продотряда, в виде налога, в виде комиссара, который наставит маузер и скажет тебе, что делать, как жить. Это нельзя предотвратить, но можно возглавить. Уж лучше быть пастырем, чем овцой в стаде!
Лицо отца немного прояснилось.
— Что значит — возглавить? — остро глядя мне в глаза, переспросил он.
— А то и значит. Если ты не можешь победить стихию, стань ее частью. Я иду туда, в эту власть, не для того, чтобы меня съели. А для того, чтобы самому решать, кого и когда мне есть. Чтобы быть не винтиком в этой машине, а тем, кто ее направляет. Сделать так, чтобы она работала не на разрушение, а на созидание. Чтобы такие, как ты, могли спокойно работать, а не дрожать от страха, раскрывая утренние газеты. Понимаешь?
Он долго молчал, глядя на меня тяжелым, изучающим взглядом. Конечно же, ему, простому рабочему человеку, трудно было понять мои мотивы, но и он не мог не почувствовать в моих словах какую-то странную, недетскую, но очень мощную логику.
— Очень уж ты умный стал, Ленька, — наконец вздохнул он. — Не по годам умный. Ладно. Черт с тобой, езжай. Видно, судьба у тебя такая. Только помни одно: голова у тебя одна, и другой не будет.
В самом конце прошлого 1922 года случилось вполне ожидаемое для меня событие: образовался Союз Советских Социалистических Республик. Газетные публикации сменили тон: от прозелитического ожидания мировой революции вдруг перешли к восхвалению перемен в Республике Советов. Началось практическое выполнение плана ГОЭЛРО, была заложена Волховская ГЭС, начались разговоры про ДнепроГЭС. Как ни странно, бодрый тон советских газет повлиял и на меня: желание отправиться в Харьков было столь велико, что с началом весны нового, 1923- го года я уже начал собирать манатки. Коммуну пионеров мне удалось сдать на Макаренко, руководителем кооперативов я и так не был, больше «рождая идеи», так что здесь вообще никаких особых перемен не ожидалось. В комсомол, однако, я так пока и не поступил: решил сделать это в Харькове, в институтской ячейке.
И вот, однажды вечером, перед отъездом, когда я укладывал в свой дешевенький фанерный чемоданчик нехитрые пожитки — смену белья, несколько книг, тот самый аттестат и драгоценную бумагу с гербовой печатью, в нашу дверь тихонько
На пороге стояла Лида, наша соседка. За эти годы она сильно изменилась. Из угловатого, большеглазого подростка она превратилась в стройную, красивую девушку. Ее темные косы стали еще гуще, а в глазах появилась какая-то взрослая, затаенная грусть.
— Леня, — сказала она тихо. — Я слышала, ты уезжаешь?
— Уезжаю, Лида, — кивнул я. — В Харьков. Учиться.
Она вошла в комнату, села на краешек лавки. Долго молчала, теребя в руках кончик своей косы.
— Надолго? — наконец спросила она, не поднимая глаз.
— Навсегда, наверное. Учеба, потом работа… Если повезет, попаду в Москву или Петроград. Может, останусь в Харькове. Посмотрим!
— Значит, забудешь нас? — в ее голосе прозвучали нотки такой глубокой тоски, что у меня что-то екнуло внутри.
— Как же я вас забуду, — усмехнулся я. — Разве такое забудешь?
Она вдруг подняла на меня свои огромные, темные, полные слез глаза.
— Леня, — прошептала она. — Ты мне… ты мне нравишься. Давно.
Я замер. Признание Лиды застало меня врасплох. Я всегда относился к ней, как к маленькой девочке, не раз выручавшей меня. Я был ей безмерно благодарен. Но… для меня она все еще оставалась девчонкой. Милой, славной девчонкой. Подростковая влюбленность — дело такое: она проходит быстро, почти как весенняя гроза. Но это все в теории, а на практике я сейчас стоял перед юным, милым созданием, в сердце которой буря была в самом разгаре. Она смотрела на меня с такой отчаянной, храброй надеждой, что у меня сжалось сердце.
— Лида, — сказал я, подбирая слова и чувствуя себя крайне неловко. — Ты… ты очень хорошая. Правда. И я тебе очень благодарен. За все.
— Значит, я тебе не нравлюсь? — прямо спросила она, и губы ее задрожали.
— Лида, — сконфуженно произнес я, взяв ее за холодные, дрожащие руки. — Ты еще совсем юная. А я… я уезжаю в большой город, в другую жизнь. Кто знает, как все сложится. Мир большой, Лида. Но если нам суждено быть вместе, мы будем.
Это была полуправда, уклончивый ответ, который не давал никаких обещаний, но оставлял ей надежду. Я видел, как в ее глазах, полных слез, зажегся маленький огонек.
— Правда? — прошептала она. — Ты правда так думаешь?
— Правда, — кивнул я.
Она ушла, унося с собой эту хрупкую надежду. А я остался один, с тяжелым чувством на душе.
На следующий день я уезжал в Харьков. На перроне, у вагона поезда, меня провожали отец, мать, маленькие Вера и Яшка.
Поезд дернулся.
— Отъезжаем! Поторопитесь! — покосившись на мой чемоданчик, выкрикнул железнодорожник с флажком в руке.
Я поцеловал мать, обнял отца.
— Береги себя, сынок, — сказал он мне на прощание.
Я запрыгнул на подножку. Перрон плавно поплыл мимо. Вагон, гремя на стыках рельсов, медленно пополз, увозя меня из моего детства, из моего родного города, в новую, неизвестную, но такую манящую жизнь. Впереди был Харьков. Впереди была судьба.
Харьков оглушил, ошеломил, подхватил и закружил в своем бурном, деловитом, столичном водовороте. После нашего тихого, провинциального Каменского он казался настоящим Вавилоном. Огромные каменные дома, которые здесь с дореволюционных времен так и называли «доходными», особняки с лепниной и коваными балконами, витрины магазинов, в которых, о чудо, уже появились первые нэпманские товары — блестящие заграничные ботинки, шелковые чулки и даже патефоны. А еще — грохочущие по брусчатке трамваи, автомобили, фыркающие сизым, едким дымом, и толпы людей — вечно спешащих, озабоченных, деловых.