Лермонтов
Шрифт:
Десять дней в хорошем номере хорошей гостиницы, да еще ежели сюда по вечерам наезжают гурьбой будущие сослуживцы, каковым добрейший Карл Иванович отпускает в долг – и номера, и шампанское, – это ли не улыбка судьбы? К тому же гродненцы в массе своей люди небогатые, поэтому-то и кутежи в превосходном почтовом заведении господина Грау обходятся без обычных старогусарских излишеств.
Впрочем, ничуть не походило на «немытую» Россию и то место, где в феврале 1838-го был расквартирован лейб-гвардии Гродненский гусарский полк. Вот как оно выглядело, если сделать поправку на время года: (автор зарисовки – А.И.Арнольди, сводный братец «черноокой Россети», – въехал сюда, на территорию 1-го Округа пахотных солдат аракчеевского поселения, еще в августе 1837-го [37] ):
37
Напоминаю – это те самые поселения, на которых летом 1831 г. произошло восстание военных поселян.
«Многочисленные
«Дух Аракчеева, – продолжает Арнольди, – года за два-три перед тем скончавшегося… царил всецело над его созданием и порядок, заведенный при нем, все еще сохранялся. Могу смело сказать, что для пользы службы лучшего места для стоянки полка и сыскать было трудно, и оттого, как мне кажется, служба во всех своих проявлениях нигде так исправно не шла, как в нашем полку, да и вообще в тех полках нашей дивизии, которые были расположены, подобно нам, в таких же казармах, тянувшихся по Волхову до Новгорода».
Вряд ли и Лермонтов был столь же доволен стоянкою нового полка. Корпус, отведенный младшим (холостым) офицерам, не зря прозывался «сумасшедшим домом», условий для комфортабельной творческой работы здесь, разумеется, не было. И тем не менее поэт задержался в поселении пахотных солдат до середины мая, хотя приказ о его переводе в царскосельский Гусарский опубликован в «Русском инвалиде» 9 апреля. Почему? Сначала, думаю, потому, что ждал, когда же наконец появится в «Приложении» к «Инвалиду» давным-давно отосланная Краевскому «Песня…». Но вот и она вышла (30 апреля 1838 года), правда, без подписи автора, но это секрет полишинеля. А Лермонтов, вместо того чтобы тут же сорваться с места и ускакать в столицу, все медлит и медлит. Ну что же теперь-то держит его здесь, в скучном поселении, в новгородской глухомани? Предположительный ответ на сей недоуменный вопрос дают, на мой взгляд, воспоминания того же Арнольди. Писал ли во время проживания в «сумасшедшем доме» Михаил Юрьевич стихи, Арнольди не знает, ежели и писал, то по ночам, а вот живописью занимался, и даже подарил ему две картины маслом: «Черкес» и «Воспоминания о Кавказе». Это-то и подсказывает, чем были так заняты его мысли все эти недели и почему некоторые из лермонтоведов полагают, что и «Демон» и «Мцыри» скорее всего созданы в первой половине 1838 года. За редким исключением, живописные работы Лермонтова предваряют его литературные произведения. К примеру, прежде чем возникло стихотворение «Валерик», Михаил Юрьевич сделал акварель «Эпизод сражения при Валерике»; до стихотворения «Бородино» была создана картина «Схватка конных егерей с французскими кирасирами»; юнкерским и гусарским поэмам предшествуют шаржированные зарисовки быта столичных гвардейцев: типичные сюжеты, лица, положения. Изобразительный ряд был для него чем-то вроде писательской записной книжки. И свинцом карандаша, и беглой, быстрой (а-ля прима) кистью Михаил Юрьевич изучал натуру, испытывая собранный материал на глубину и выразительность. Вот и сделанные им в марте-апреле 1838 года живописные работы «Черкес» и «Воспоминания о Кавказе» фиксируют и общность замысла диптиха (по сути, «Демон» и «Мцыри» почти классический диптих), и разницу (разность) его последних кавказских поэм. В «Демоне» собраны в панораму самые разные «воспоминания о Кавказе»: тут и быт, и нравы, и природа, и обычаи – от свадебных до похоронных, словом, чуть ли не энциклопедия грузинской жизни. Недаром к старому названию «Демон» Лермонтов после ссылки прибавил подзаголовок, уточняющий авторское намерение: «Восточная повесть» (повесть, а не поэма), тогда как в «Мцыри», как и на холсте «Черкес», основное – характер и лицо. Одинокий в жизни, воспитанный в православном монастыре, пленный горец одинок и в поэме.
Но какая разная в «Демоне» и в «Мцыри» природа! В «Демоне» она самодостаточна, таинственна и равнодушна, почти по-пушкински, к человеку. И что ей до бедствий его и горестей, ведь человек конечен, смертен, тленен, и он сам, и дела его, а ее удел – вечность?
Не то в «Мцыри». Лермонтоведы давно заметили, что в отношениях героя с миром, казалось бы, родной ему природы не все ладно: в конце поэмы, незаметно меняя свой облик, она превращается из друга во врага. «Лермонтовская энциклопедия» объясняет эту странность тем, что Мцыри, стремясь достичь абсолютной свободы, и даже не столько свободы, сколько идеи свободы, коренящейся вне «этого мира», нарушает Божеский закон, отчего и становится чужим («чуждым») и миру людей, и миру природы. Великие произведения тем и отличаются от невеликих, что неуловимость их смысла, «исполненного тайны», загадочного, «как жизнь сама», допускают разные толкования. И все-таки, думается, сам Лермонтов,
Впрочем, не исключено, что осторожничал не столько автор, сколько издатель и владелец журнала.
И его можно понять. Выход «Отечественных записок», первого общедоступного, ежемесячного, толстого, рассчитанного на широкого читателя литературно-политического журнала, был чрезвычайно важным событием, за ним неусыпно приглядывало «всевидящее око» николаевской цензуры.
Попробуем прочитать «Мцыри» так, как читал эту вроде бы байроническую, как бы романтическую поэму главный редактор и издатель «Отечественных записок», который знает, как Лермонтов относится к проблеме «кровавого усмирения Кавказа», помнит, что сказано на сей счет в поэме «Измаил-Бей»:
Горят аулы: нет у них защиты,Врагом сыны отечества разбиты,И зарево, как вечный метеор,Играя в облаках, пугает взор.Как хищный зверь, в смиренную обительВрывается штыками победитель:Он убивает старцев и детей,Невинных дев и юных матерей……Древняя столица Грузии Мцхета, основанная там, где, «сливаяся, шумят, обнявшись, будто две сестры, струи Арагвы и Куры». Тут же, в Мцхете, собор Светицховели с усыпальницами последних царей независимой Грузии, «вручивших» (добровольно-вынужденно) «свой народ» единоверной России. С тех самых пор (с конца XVIII века) и осеняет многострадальную страну «Божья благодать»: цветет себе и благоденствует, «не опасаяся врагов, за гранью дружеских штыков». Враги, в ситуации первой трети XIX века, не персы и не турки, а северокавказские воинственные племена. Такова официальная установка; курсантам Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров ее вдалбливали-внушали преподаватели на уроках военной истории России. И посему всякий русский офицер должен затвердить как «Отче наш»: враг есть враг, и долг русского воинства (раз уж грузины попросились принять их в «подд'aнство») покорить, усмирить огнем и мечом, обезоружить (вооружаемый англичанами) Северный Кавказ, взрывоопасно разделяющий метрополию и закавказские провинции. Гуманисты (в их числе вроде бы и сам Пушкин, правда, в подцензурных своих сочинениях) предлагают более «нравственное», более приемлемое для «образованного» века средство усмирения «буйных» племен: «проповедывание Евангелия».
Изложив в прологе историю вопроса, Лермонтов в основном тексте фактически занимается экспериментальной проверкой действенности указанного гуманистами «средства».
Завершив (большой кровью) очередную осеннюю экспедицию против немирных горцев, «русский генерал» перемещается в Тифлис; вместе с ним в обозе едет и маленький, «лет шести», туземный мальчик. Судя по этой подробности, генерал из тех «русских кавказцев» (в этой когорте и легендарный Ермолов), которые хотя и жгли, не испытывая «мильона терзаний», непокорные аулы, но при этом иногда спасали, а то и усыновляли горских сирот.
В дороге мальчик заболевает, и его «спаситель» оставляет пленного в Мцхете, в одном из тамошних мужских монастырей. Мцхетские монахи не чета среднерусским деревенским попам (см. пушкинскую «Сказку о попе и его работнике Балде»); грузинские чернецы – деятельные мужи: аскеты, подвижники, просветители, великие труженики Веры. Вылечив и окрестив подкидыша, они начинают воспитывать «дикаря» в истинно христианском духе и, кажется, вот-вот достигнут цели. Позабыв родную речь, Мцыри свободно изъясняется по-грузински; вроде бы внятен ему и смысл христианского Символа Веры. Словом, проповедование Евангелия заходит так далеко, что вчерашний полуязычник, полумусульманин «готов во цвете лет изречь монашеский обет». И вдруг накануне торжественного события приемыш исчезает. Всей монастырской ратью беглеца ищут целых три дня. Безрезультатно. Но через некоторое время его все-таки находят прохожие в ближайших окрестностях Мцхеты и, опознав в лежащем без чувств юноше монастырского послушника, приносят в обитель.
Когда к Мцыри возвращается сознание, монахи устраивают ему допрос, но он молчит. Его пробуют насильно кормить, он, отказываясь от пищи, явно «торопит свой конец». Так и не переупрямив упрямца, настоятель посылает к умирающему того самого чернеца, который когда-то выходил подкидыша. Добрый старик, искренне привязанный к юноше, просит, чтобы Мцыри исполнил христианский долг: смирился и, покаявшись, получил перед кончиной отпущение грехов. Но Мцыри не раскаивается, объясняя монаху, что он, невольник чуждой Веры, на воле не просто жил, а жил, как жили испокон веку его предки – зоркие, словно орлы, мудрые, будто змеи, сильные, сильнее горных барсов, в родственном, семейственном союзе с дикой природой.